Впереди лежачий полицейский
Шрифт:
Мы едем в лифте целую неделю, падаем и падаем, растопырив невидимые крылья. Есть такое чувство, когда держишь в руках тяжести, на плече – сумка, ноутбук, и голоса в голове – тоже такая тяжесть, как плохая музыка: «Ты уходишь? Как жалко! А почему? По какой причине? Сколько лет! Не переживай, всё только начинается!» – голоса, всюду призрачные голоса… Хотя догадываюсь, что через пару дней обо мне уже перестанут вспоминать – ведь этот офис, как и любой другой, – человеческая мясорубка.
Лифт дёрнуло, меня затошнило кофе, головокружение. И кто-то в моей голове снова заговорил с тем интересным мужчиной: «Эй ты, мой попутчик в лифте, красивая модель человека, ты хотел бы узнать всю правду? Ведь никто, кроме меня, тебе её не расскажет – есть ещё половина пути – твой единственный шанс ожить в этом мёртвом доме. Хочешь или нет – слушай, ты мой заложник, пока не приедем вниз или пока я тебя не расстреляю из невидимых пушек, сучьё ты высокомерное, бессмысленный омертвевший памятник имени Ленина.
Итак, по порядку: я не люблю зонты. Утром я шла на работу, не догадываясь, какой это будет трудный день.
Лифт, издавая глухие звуки, стал притормаживать, видимо перед первым этажом. Стоп. И стало тихо на мгновение. Волшебник как-то поник и выглядел уставшим.
– Я должен вам сказать, что… эээ, я… это было моё решение – вас уволить. Может быть, вам это и не нужно знать… сокращение коснётся многих.
И он, опустив голову, вышел.
Собака! А какая была ми-миленькая собачонка… Да нет же, просто дворовая говняная Тото, в которой настоящего только блохи. Капиталистическая шлюха. Это же была не сказка, ведь я не ошибаюсь?
Я вышла на улицу. Ливень кончился, над сквером взлетели голуби – их было много, они резвились в закатном солнце, как дельфины в тёплой воде, – ансамбль, танцующий в небе без музыки, точнее, под музыку волшебного часа, когда человеческий глаз всякий раз с неизменным удивлением видит самый выразительный вечерний свет. Это было очень красиво – то на одну птицу попадает оранжевый, пока у других спинки чёрные, то на другую, а потом они белеют, и вдруг, резко подрезая первых, пролетают сквозь луч и становятся апельсиновыми с мокрым, каким-то праздничным блеском – и так они кружили долго в своей идеальной геометрии, столько, пока я смотрела в небо, онемев от этой простой свободы. Тогда поняла, что мне нужно домой. Дороти – это та, кто вернётся счастливая домой.
А голуби кружили и кружили, и всё у них было отлично.
Подрыв кадра
Она широко распахивает глаза большими вишнями. Ресницы всегда накрашены так аккуратно, они взлетают вверх до самого неба и потом вниз. В ней есть что-то от клоунессы, но без актёрского притворства. Она пышка такого маленького роста, и это делает её как будто бы наивней, но вопрос открытости её не беспокоит, она просто хочет нравиться тем, кто к ней приходит по делу и просто так.
Мы знакомы давно и поверхностно, по случаю, как коллеги из соседних отделов. И она всегда была такой
1
Англ. – Принимающий решение.
2
Англ. – Известность, заметность.
Она в тот день пришла попрощаться. Был полдень. «Я всё», – сказала она очень сдержанно. Мы вместе подошли к лифту, я вызвалась её проводить. Вот так это и происходит: «всё» или «ну всё». Радикальная линия отрыва. «Как?!» – «Меня сократили». – «Зачем?! Ещё два месяца!» – «Нет – сегодня». – «Не может быть! Ты расстроилась?.. Ведь это безобразие». – «Нет – уже смирилась, держусь. У меня мама тяжело болеет, я постоянно должна быть с ней – то по врачам, то в больнице. Эти врачи… они мучают маму исследованиями, а ей только хуже. Я потратила все сбережения на мамину операцию, которая, как оказалось, была не нужна. Разрезали и зашили. Что-то вроде «проверки вероятности». Видимо, так совпадает, всё одно к одному». – «За это же не увольняют!» Она, задумавшись, опустила глаза, хлопнула ресницами и нажала кнопку лифта. Всё это грустно: трудись двадцать лет, ничего не требуй и уйди тихо, не пикнув, не оставив следа. Лифт где-то застрял. Что вертится в её рыжей голове? Оправдания? Или логические ряды: работа, больница, теперь работа в больнице, мама, ты уже не молода… сколько же лет прошло с тех пор, когда я стала главнее, когда и я уже немолода, вдруг так решительно… Как жить дальше, как исправить возраст, хоть чуточку поменьше, чем сильно за сорок… Сократили одним днём, черти… И ведь сами такая же срань господня! Уже не время ли думать о работе, да ты ж не бизнес-леди, не фонтан.
Я смотрю на её поникшую фигуру… Когда-то мы всё потеряем. Мужа нет. Нужны деньги. Нужны постоянно. Я с ужасом думаю, что мне когда-то тоже будет пятьдесят и потом шестьдесят. Я чувствую боль внутри, мне её жалко, и вместе с этим я понимаю, что всё неизбежно. Любой может оказаться на этом месте, хоть завтра. Также придёшь, а тебе скажут – это не прорыв и не победа. И, вообще, есть ли другая жизнь? Что вот это такое среди кабинетов и людей? И почему-то оно с каждым днём кажется всё более близким и естественным. Такие мысли разрушают. Я не имею отношения к кабинетам, ведь я здесь случайный человек, и мне на самом деле всё равно, что вы, коллеги и начальники, думаете, что вы хотите и чем живёте. Тем более что и рассказать вам особенно нечего. Так – пустой трёп, интершум – нефть, политика, чаще о ремонте и домашних покупках, подробные рассказы о том, как припарковался или как съездил в отпуск, что едино – полнейший тлен. Преференции, ожидания, зависть к чужим премиям, твой гнев и твоя обходительность, расчёт на рост благосостояния, и порой – «а вдруг всё уляжется» – это только твоя роль в социальном театре, то есть спланированный обман. То есть не суть, не твоё родное и вообще не твоё. Типичное не то. А где ты – подлинный? И где истинная жизнь?
Когда-то она рассказывала мне, что начинала акушеркой в центре планирования семьи на Обручева. Это была мирная профессия. Конечно, сложная, но во многом приятная – детские щёчки, благодарные бабушки, папы, цветы… Потом настали варварские девяностые, жизнь пошла сложная, все стали бухгалтерами. И она, окончив заочно плешку, стала тоже бухгалтером. Вот и вся история – двадцать пять лет будто бы пролетают в момент нажатия одной лишь кнопки лифта. Точка невозврата, где обнаруживаешь себя совсем не той, не там и кажется – уже слишком поздно, чтобы быть такой одинокой, правда, есть ещё мама…
И вдруг открываются блестящие двери лифта, вываливаются девчонки-коллеги, они собрали пухлый конверт, хотели от себя что-то ей подарить, за цветами не успели, всё случилось так быстро, стремительно. Вывалились из лифта, как из зеркальной шкатулки, обступили её, по-детски разглядывая, будто собираясь закружить в хороводе. Таня-Таня-Таня-Таня. Была бухгалтером, и вдруг столько внимания. Она растерялась, затараторила, начала что-то быстро говорить, жалеть, обещать, отказываться, держа пухлые-пухлые ручки у груди. А глаза большие-большие. И видно, как ей трудно, больно, пусто. Бледное лицо покрылось пятнами, ресницы залетали-захлопали, градус таков, что хочется вспорхнуть. «Тебе неудобно взять деньги, но ведь мы-то остались, а ты с завтрашнего дня живёшь бесплатно… Таня, возьми от чистого сердца! Видишь, как тебя все любят!» Лю-лю-лю…бят! А после слова «любят» вдруг сдают нервы, это взрыв, и ливневый поток слёз пробивает. Да некого тут стесняться, не на кого оглядываться. Реки чёрной туши, всё потекло. Плачь, иди и плачь! Лети и плачь! Падай! Просто плачь! Плачь по чистой любви, плач по дочерям нарождённым, плачь по любовникам, чей след простыл, плачь о том, что живёшь, плачь о том, что понятно – умрёшь. Плачь! Только так можно всё перешагнуть!