Время говорить
Шрифт:
– Стоп, стоп, ты на это животное всю воду истратишь!
Потом принюхивается, морщится и говорит:
– Фу, от тебя пахнет мусором.
И я инстинктивно выливаю остаток воды на руки, а Бэнци дико вопит:
– Теперь ищи кулер, ищи кулер! А то у нас будет солнечный удар!
Но я его даже не слушаю. Пес – мой пес – жадно пьет воду. А потом благодарно лижет мои руки. Бэнци опять морщится. Мне все равно.
Мы катимся дальше – не по трассе, а по тихим незнакомым улицам, а пес бежит за нами. Я стараюсь ехать не так быстро, чтобы пес не выбился из сил, а Бэнци раздражается и, наоборот, прибавляет ходу. Так мы и мчимся гуськом: впереди смуглый мальчишка в красных штанах футбольного клуба «Маккаби», следом за ним – рыжая девчонка в синей футболке, а за ней – рыжий золотистый ретривер. А вокруг
– Бэнци! – кричу я, и он оборачивается. – Бэнци!.. Мы не там свернули, Бэнци.
Бэнци все еще зол на меня, но тут он смотрит вокруг, и я вижу на его лице легкий испуг.
– Бэнци, – говорю я дрожащим голосом, – мы заехали в Бней-Брак…
Мы с Бэнци смотрим друг на друга. Но делать нечего. Повернуть назад? Но куда?
Любой израильтянин, конечно, сразу поймет, почему нам неспокойно и почему мы говорим «заехали в Бней-Брак» с почти такой же полной ужаса интонацией, как если бы «заехали в Газу»… Про религиозных из Бней-Брака рассказывают кучу историй: как они закидывают камнями заезжающие к ним в субботу машины или плюют в «нескромно» одетых женщин, которые забрели в их район. А у нас двойное преступление: правда, не на машине, а на роликах, но не в субботу, а в «субботу всех суббот», самый святой день – Йом-Кипур. Я еще, конечно, не женщина, у меня даже грудь не очень-то пока растет, но одета совсем не скромно: джинсовые шорты и майка без рукавов, видны острые локти и острые коленки…
А у меня еще личное неприятие Бней-Брака, черных шляп, слова «религиозный» – из-за того, что произошло в нашей семье. Папин младший брат Гершон (в прошлом Гриша) каким-то образом вместо армии попал в ешиву [20] и так в ней и остался, потом женился и переехал из Иерусалима на территории [21] в Иудейской пустыне (не из каких-нибудь идеологических соображений, просто там жилье дешевле). А мой папа, мой принципиальный, воинственно настроенный папа, не смог этого пережить, назвал Гершона бездельником и нахлебником, обвинил в том, что он использует государство, и порвал с ним. Совсем перестал общаться с родным братом. Это случилось еще до моего рождения, с тех пор у Гершона родилось десять детей, мои двоюродные братья и сестры, но я ни разу их не видела, потому что мне папа тоже запрещает с ними общаться – на всякий случай, чтобы я не «набралась глупостей». Папины родители очень переживают, но не смеют папе ничего сказать. К ним у папы отдельный счет. Ведь когда у Гершона стали рождаться дети, дедушка с бабушкой перебрались в Иудейскую пустыню, в их поселение Эфрат. Они к ним ходят почти каждый день и помогают, хотя, если верить рассказам Майки, жена Гершона сама прекрасно справляется: она быстрая и сильная. Как Терминатор, но в хорошем смысле.
20
Ешива – высшее религиозное учебное заведение.
21
Имеются в виду территории, оккупированные Израилем в 1967 году и называемые израильскими властями «спорными». Здесь конкретно подразумевается Западный берег.
Майка – это папина и Гришина сестра, самая младшая. Она приехала в Израиль совсем малышкой – поздний ребенок. Ей уже скоро двадцать пять лет, но она даже не думает о замужестве и делает что хочет. То работает, то учится и все никак не может найти себя. Я ее обожаю. И мой папа тоже, хотя он строг с ней, как будто она его ребенок, а не сестра. С Гершоном сестра тоже общается, часто навещает в поселении и не раз говорила папе, что он дурак. Гершона Майка тоже считает слегка поехавшим, но она его любит: в конце концов, он счастлив, ну и черт с ним. А папу она называет упрямым ослом, я слышала. Это только ей дозволено. Но и на нее папа огрызается.
Так что у нас в семье ультраортодоксы – больная тема. И при виде черных шляп и черных костюмов я чувствую, что сжимаюсь, съеживаюсь, становлюсь очень маленькой…
Воды
И тут чей-то звонкий, задорный голос говорит: «Дети! Дети!», и я понимаю, что обращаются к нам. Поднимаю зареванное лицо и вижу близорукие голубые глаза под очками в толстой оправе, рыхлое, как будто чуть опухшее лицо, парик – каштановое каре, кремового цвета платье на теле, как будто сделанном из булочек разных размеров. Так велико несоответствие этого девичьего, почти детского голоса с его обладательницей, что не нахожу слов и тупо молчу.
– Как вас зовут? Я Хани! Что у вас стряслось, дети?
Надо же, и имя не соответствует. Если бы Хана – тогда да, понятно: почтенная мать семейства; а тут – Хани, будто девчонка. Но, похоже, нами никто не собирается обедать. Перестаю реветь, вытираю рукой глаза. Из-за массивной спины Хани выглядывают пять или шесть девочек разных возрастов, но все как одна – копия матери, разве что без парика и не такие круглые. Как матрешки, думаю. И сбивчиво, путано начинаю объяснять, что мы заблудились, нашли пса, закончилась вода, дом далеко и даже не совсем понятно где именно… Бэнци молчит, наверное, думает, что я и сама неплохо справляюсь.
– Сколько вам лет, дети? – спрашивает Хани. – У тебя еще не было бар-мицвы [22] , мальчик?
– Нет, я в шестом классе, мне даже двенадцати нет, – послушно отвечает Бэнци.
– А тебе? Есть двенадцать?
Качаю головой:
– В декабре будет. – А сама думаю: «Какое ей дело, сколько нам лет?»
Хани расплывается в улыбке, от которой ее лицо становится еще шире, а глаза превращаются в щелочки.
– Отлично! Замечательно! Тогда можно вас и накормить, и напоить!
22
Бар-мицва – религиозное совершеннолетие у мальчика (13 лет), с этих пор он считается взрослым и полностью ответственным за свои поступки. У девочки религиозное совершеннолетие – бат-мицва – наступает годом раньше, в 12 лет.
Точно, как же я не догадалась: ведь мы, получается, несовершеннолетние и по еврейским законам не обязаны соблюдать пост. От усталости я страшно туплю и продолжаю молча смотреть на Хани зареванными глазами.
– Пойдемте, – говорит она, – мы вас не съедим!
И я невольно улыбаюсь: как она догадалась, о чем я только что думала?
Мы плетемся за Хани и ее матрешками, только в другом порядке: я, пес, а следом – взъерошенный, озирающийся по сторонам Бэнци. У подъезда Хани спрашивает:
– Это твоя собака? – Я киваю, прежде чем Бэнци успевает что-то сказать. – Собаку придется оставить здесь, она тебя подождет, – говорит Хани и слегка пожимает плечами, как будто извиняется; можно подумать, это такой печальный и объективный факт, от нее не зависящий.
Яростно мотаю головой:
– Я не могу его бросить, он мой, мой! – выпаливаю, как будто спорю с кем-то.
– Ну хорошо. – На лице Хани все та же ровная, спокойная улыбка. – Я тебе сюда все принесу. Мальчик, ты поднимешься?