Время и место
Шрифт:
И все шло чередом до истории с картошкой. Тут Лев Филиппович переборщил. Настала минута, когда выдержка его покинула – вообще-то он был терпеливый и хитрый, отменного здоровья, по этажам и коридорам не ходил, а бегал, в столовой с мискою щей тоже всегда впобежку, разговаривал быстро и не очень внятно, в черных маслянистых глазах что-то неистощимо сверкало, а на заводе он проводил дни и ночи, часто ночевал в отделе на кожаном диванчике, – и вот выдержка Льва Филипповича покинула, и он спросил у Сашки прямо: «Скажи, намерен ли твой родственник выполнить обещание?» – «Какой родственник?» – «Который в главке. Который звонил Василию Аркадьевичу насчет тебя». Сашка не понимал, о чем речь. Он ничего не знал про главк. Никаких родственников, кроме сестры, у него в Москве не было. Тут, видя Сашкино недоумение и не поверив ему, Лев Филиппович заорал в ярости: «Дa какого дьявола ты мне нужен? Мне нужны винторезные станки, а не грузчик, который сочиняет стишки! Какой от тебя прок отделу?» Крик происходил в мастерской, неподалеку были Люда и Надя, и мы все трое – Терентьич молчал – вступились за Сашку и сказали, что он малый трудолюбивый, исполнительный, работает хорошо
Сашка ушел домой убитый, поругался с сестрой, не разговаривал с ней целую неделю. Онa уж сама, чтобы примириться с братом и как-то ему помочь, пошла к тому типу домой, просила насчет станков, но тот отказал. Все у Сашки разладилось и становилось хуже. И чем больше на него сердилось начальство – а Лев Филиппович, хоть вроде бы и извинился, продолжал на Сашку дуться, копил раздражение, верил в то, что Сашка силен по части винторезных станков, но не хочет действовать, потому что ленив, неблагодарен, и Терентьич, заметив перемену начальства, стал тоже придирчив и злобноват, – и чем более это становилось заметно, тем скорее исчезала моя давешняя неприязнь, и Сашка начинал мне нравиться. Я удивлялся тому, как спокойно и миролюбиво он все переносит. Нет, я бы не смог! Я бы давно расплевался с Зениным, а старика за его придирки и нудность послал бы куда подальше. И меня бы Терентьич не заставил идти за табаком, тем более менять табак на капусту. Дудки! У них с Сашкой вышел спор. Табачная фабрика была напротив, через переулок, и, когда грузовики с тюками табачных листьев медленно подъезжали снизу и разворачивались, чтобы въехать в ворота, мальчишки успевали крюками зацепить и сбросить на землю один или два тюка. Потом торговали листьями на Тишинском рынке или тут же, у завода, меняли на хлеб. И на капусту. Нам давали иногда сверх карточек кое-что – например, суфле и капусту. Ведь мы делали радиаторы для самолетов. Суфле было из сои, сладковатая кашица, похожая на раскисшее мороженое довоенных времен. Но главное достоинство суфле, за что все его любили, заключалось в том, что его давали в подарок, по безлимитным талонам. Оно так и называлось «безлимитное суфле». Его можно было только съесть, набить им живот, а капусту еще можно было поменять на что-то хорошее. И вот Терентьич попросил Сашку – он, впрочем, никогда ничего не просил, а ворчливым тоном полуприказал, сообщая свой приказ в пространство, – взять, когда пойдет обедать, его, Терентьича, кочан и поменять у пацанов на листья. Сашке почему-то браться за это не хотелось. Он сказал – не пойду, потому что пацанов гоняют, а тех, кто покупает, могут забарабать, как скупщиков краденого. Но на самом деле не хотел, верно, угождать старику. Терентьич стал над ним тихо насмехаться: «Да ты, видать, храбрец! Вот ты какой! Забарабают его... Да весь завод покупает... А я думал, тебя из-за плохого зрения не берут!» Сашка молчал, терпел, потом вдруг крикнул: «Ладно, заткнитесь!» – схватил стариковский кочан и убежал. И было ясно, что непременно с ним что-то случится.
Через десять минут Льву Филипповичу звонок из проходной, затем из комендатуры. Беда! Лев Филиппович пришел к нам в мрачной ярости, набросился сразу на всех, Сашку назвал кретином, Терентьича почему-то старым кулацким валенком и с криком: «У меня от дел голова пухнет, а тут еще из-за дерьма неприятности!» – помчался в заводоуправление на правеж. Он мог от Сашки отречься запросто. На кой ему Сашка нужен! А блюстители порядка решили завести уголовное дело, чтоб другим было неповадно, дирекция табачной фабрики требовала беспощадности. Объясняли так: «Наша продукция тоже военная. Табак идет на фронт. Расхитители отнимают радость у бойцов и подрывают дух армии. Надо судить их по законам военного времени». И вот Сашка попал в такой переплет. Потом-то оказалось, все еще более грозно! Мы перепугались. Сашку целый день не выпускали из комендатуры, и мы не сразу узнали, что произошло. Лев Филиппович рассказал, возмущаясь кретинизмом Сашки: Сашку окликнул охранник, дежурный во дворе столовой, в ту минуту, когда малолетний преступник ссыпал из газеты в Сашкину шапку листья. Окликнул лениво и беззлобно, на что надо было реагировать простым бегством или хотя бы уходом быстрым шагом в любую сторону, лучше на улицу. Мальчишки это и сделали, но наш обалдуй остался стоять, тупо глядя на охранника. Свидетели говорят, что было впечатление, что человек в столбняке. Ну, охраннику ничего не оставалось делать, как подойти и спросить: почему и на
День был на редкость тихий, без людей. Из цехов не приходили. У Терентьича от переживаний открылась язва, и он лег в больницу. Слесарь Лобов, тощий угрюмый мужик, страдавший астмой, пользуясь отсутствием Терентьича, весь день точил наборные, из плексигласа мундштуки, а я к вечеру зашел на склад: покурить и поговорить с женщинами. Надя меня чем-то влекла. Может, тем, что глупый Терентьич продолжал нас подозревать и даже повесил замок на абразивной кладовке, а Надя от этого нервничала и стала меня сторониться. Но теперь, когда Терентьича не было, она изменилась: без смущения смотрела на меня, разговаривала просто и терпеливо, зато меня, как говорится, будто мытуха разбирала в ее присутствии. Все хотелось ее проверить насчет одной смутной догадки. Говорили мы про Сашку: как вначале он всем не нравился и как теперь – хоть и с шутками, со смехом – мы его от души жалели. Просто не верилось, что из-за пустяка – да все подряд эти листья у мальчишек рвут – может случиться плохое. Но время было жесткое, внезапное, жуткое, смертью насыщенное, и мы делали радиаторы для самолетов. А у товарища Жмерина лицо было багровое, как сургуч, брови черные и усы черным квадратиком. Он ходил в штатском, но иногда надевал майорскую форму. Длинную шинель носил на плечах как бурку.
Больше всех перепугалась горбатенькая Люда.
– Ой, не верю, что Лев его выручит! Пропал парень...
– Да ничего! – говорил Виктор Иванович беспечно, а на деле злорадствуя. Он с Сашкой не любил ездить, потому что тот всегда заводился с ним спорить по всякому поводу и вообще норовил показать, что он грамотней. – Постирают малость и повесят сушиться. Он ведь упрямый козел.
– Ой, что вы, Виктор Иванович! Он простой, Сашка...
– Балда он, а не простой. Книг начитал, а ума не вынес. И водку пить не умеет. Маленькими глоточками пьет, как чай.
– Кто его научит? Он же сирота, горемыка, – не унималась сердобольная Люда. – Ни матери, ни отца...
Прибежал Лев Филиппович, схватил какой-то инструмент и мимоходом, – или, лучше сказать, мимобегом – сообщил, что Сашка все не признается, чей кочан и кто послал. Оттого держат. Хотят добиться. Хотят показательный шум устроить и наказать примерно. А этот тип дурацким поведением им потворствует.
– Они еще придумают, будто я посылал на табак менять! А что? Неплохая идея! Хотя всем известно, что я не курю... – Лев Филиппович махнул рукою то ли в досаде, то ли в испуге и умчался.
И было неясно, предпринимает ли что-либо, чтобы Сашку спасти, или вправду рукой махнул? Потом через секретаря директора, знакомую Виктора Ивановича, узнали: предпринимает. Был у директора. Разговаривал с парторгом завода. Ну, и с Олсуфьевым, Василием Аркадьевичем, главным инженером, имел, конечно, беседу, потому что Сашка возник отсюда, от Василия Аркадьевича. Но минута была невезучая – конец месяца, никому ни до чего. «Вы чужую работу на меня не наклячивайте. Я в дела охраны не вмешиваюсь». Сашку вечером из комендатуры не выпустили, остался там на ночь, а утром пришел человек и пригласил меня в заводоуправление к товарищу Жмерину. В натопленной жарко комнатке сидел краснолицый, с черным хохолком Жмерин и, откинувшись назад, рассматривал меня издали, голову слегка клоня набок, как художник, всматривающийся в модель.
– Догадываетесь, зачем вызвали?
– Нет, – сказал я. – То есть, может быть, да...
– Может быть? Ничего себе – может быть...
Жмерин покачивал головой и хмыкал, как бы пораженный наглостью моего ответа. Я впервые был здесь и впервые разговаривал со Жмериным. В его манере говорить отрывисто, с паузами была какая-то мутная многозначительность. Он будто все время предлагал собеседнику догадаться о чем-то главном. Вдруг спросил:
– Вы хороший физиономист?
– Не знаю, – сказал я.
– Посмотрите на карточку. Видите этого человека? На кого он похож?
Протянул мне карточку. Мужчина средних лет, черноволосый, в пенсне, в светлом тесном костюме, в белой рубашке, в галстуке, держит на коленях кудрявого пацана лет пяти. Я сказал, что человек незнакомый. Никогда не видел.
– Вы правы. Его не видели. А этого видите каждый день. – Он ткнул пальцем в пацана. – Перед вами фотография расстрелянного шесть лет назад врага народа Антипова, отца того техника по инструменту, который задержан при попытке купить табак, похищенный с фабрики. Будет показательный суд. Руководство фабрики взмолилось: положите конец грабежам среди бела дня! Мы обязаны действовать и ударить воров и спекулянтов по лапам...
И затем вопрос: кто дал Антипову приказание купить табак? Я сказал, что не знаю. Знаю лишь, что Антипов не курит и табак ему не нужен. Это было правдой, Сашка закурил через два года. Жмерину мой ответ не понравился.
– Покрываете? – Зажмурил один глаз, а другой, черный, мохнатый, уставил дулом в меня. – Неправильно делаете. Зря, зря. Имейте в виду, теперь всякий пустяк, хотя бы такая мелочь – ну, табачку схватили у мальчишек, какой грех! – имеет внутри политическую подкладку. Ты согласен?