Время Малера: Роман, рассказы
Шрифт:
— Ville Bleue? Mais ce train ne s’arrete pas a Ville Bleue. [23]
— Pardon? [24]
— C’est le train pour Paris. Pas le train regional. [25]
Париж? До Парижа? Крамер вздрогнул, словно от сильного электрического разряда. Поезд вез его обратно. Это был не тот поезд!
И что теперь? Сойти на первой же станции и поехать в Ури? Невозможно, он не мог ждать целый час, на это уже нет времени. Вдруг ему на глаза попался аварийный тормоз, маленькая коробочка с красным рычагом, просто потянуть и… Нет, это исключено. Он посмотрел
23
Виль-Блё? Но там нет остановки (фр.).
24
Простите? (фр.).
25
Это поезд на Париж. Это не пригородный (фр.).
Мимо пролетела группа домов, вокзал, мелькнула надпись Ville Bl…и снова дома, маленькая церковь, и все. Потом опять пальмы, пинии, море.
Вдруг Крамер почувствовал, как сильно устал. Все было кончено, Бонвар победил. В который раз. Крамер стал думать о том, что проходит жизнь, о двух написанных им книжках, которые никого не интересовали, и о времени, проведенном в аудиториях. Одни жили на виллах, создавали шедевры и были всеми любимы. Теперь он знал: им, а не ему уготовано место под солнцем. Собачьи какашки на берегу, жара, боль в спине. Красота предназначалась другим. И нет иного пути.
Проводник озадаченно чесал затылок. Следовало бы потребовать билет, но он не решался. Вместо этого он тихо и тактично удалился, делая маленькие шаги, словно боялся споткнуться. Ему еще не доводилось попадать в подобную ситуацию, здесь даже инструкция была бессильна. Разве там говорится, как себя вести с плачущими пассажирами? Проводник осторожно закрыл дверь купе.
Солнце расплывалось, превращаясь в облако из колючего света; ослепленный Крамер закрыл глаза. Через некоторое время он справился с рыданиями. Где-то внизу отбивали такт колеса, а наверху разносился высокий печальный свисток локомотива. За окном во всей своей красе вспыхивал пейзаж. И серебрилось море.
Развязка
После школы он перепробовал множество профессий, но ни одна не устраивала на все сто. Некоторое время выполнял мелкую работу в одном из офисных муравейников — сортировал бумаги, наклеивал марки, ставил печати, — но кому такое понравится?
Потом поступил на службу в автомастерскую. Поначалу все шло очень даже хорошо, но со временем он понял, что та страстная любовь, которую питали к автомобилям коллеги, в нем никогда не разгорится. А потому вскорости бросил и это занятие и начал присматриваться к чему-нибудь другому.
Он был тогда человеком верующим. Наверное, по этой самой причине и не мог нигде прижиться. Он почти исправно ходил в церковь, а однажды взялся за исповедь блаженного Августина. И хотя до конца не осилил, но отзывавшиеся эхом витиеватые фразы, словно произнесенные в самом кафедральном соборе, произвели на него неизгладимое впечатление. Он даже работал в приходе во время подготовки служб, шествий и других мероприятий подобного рода, и так как этим занимаются не столь уж многие, кое-кто из совета приходской общины обратил на него внимание. Ему предложили место.
Звучало довольно заманчиво: по работе своей этот человек устраивал конгрессы, то есть подыскивал для того, кто их собирался проводить, зал и заказывал места в гостинице, подключал микрофоны и громкоговорители, покупал карандаши и бумагу и заготавливал все то, о чем никто другой никогда бы не подумал. Устроителям конгрессов, так уж повелось, надобно иметь записи всех речей, докладов и дискуссий на пленке — на память или… да кто его знает, для чего. Вот и требовался —
Разумеется, он понимал немного, чаще всего разглагольствовали о медицине или о сложных технических вопросах. Но слушал он всегда. Внимательно и с искренним интересом.
Вскоре, правда, сообразил: лучше не ломать голову над услышанным. Это ни к чему не приводит и только вызывает жуткое чувство, будто живешь бок о бок с чем-то на редкость беспочвенным и неопределенным. Он старался пропускать мимо ушей и оставаться равнодушным к тому, что произносилось перед ним изо дня в день. И это получалось.
Во всяком случае вначале. Он слушал доклады, наверное, обо всем на свете. И вскоре заметил: ни в чем нет единства. Никогда. Если один рассказывал об открытии, тут же встревал другой и объявлял все ересью. А после выступал третий, утверждавший, что открытие это совсем не ересь, и потом следующий, и так далее; и так всегда, не важно, шла ли речь о лечении зубов или рекламных стратегиях. Однажды, на конференции философов, он услышал, что некто уже много лет назад заявил, будто все можно поставить под сомнение, но только не то, что ты и есть тот самый сомневающийся; и будто в этом заключается достоверное и, между прочим, единственно достоверное знание. Но потом на эту идею все ополчились, да еще в выражениях совершенно ему неведомых, и опровергли. Значит, опять что-то не то.
Камень, тысячелетия пролежавший на одном месте, омываемый водой, все равно будет камнем. Но однажды и от него останется лишь мокрое место. А есть ли конец у времени? Он слушал о безграничном пространстве, которое, оказывается, не безгранично, о магической империи чисел, о химическом соединении и распаде. Перед ним наматывались километры магнитофонной пленки, которую больше никому и никогда не суждено услышать. Так проходили годы.
Раз воскресным утром он отправился на прогулку в парк. Была весна, к отдаленному шуму автомобилей примешивались щебетание птиц и детские визги из песочницы. Деревья распустили белые цветки; дул слабый ветерок. Вдруг он остановился и, к немалому своему удивлению, опустился на скамейку. Он просидел долго, а поднявшись, твердо знал, что больше ни во что не верит. Он побрел домой с застывшей и кривоватой улыбкой на лице. А дома разрыдался.
Вообще-то жизнь не баловала его событиями. Он ясно сознавал, что в конце концов придется жениться. Но в какой-то момент заметил: скоро будет поздно. На людях он почти не показывался, старые приятели считали его немножко странным, а новыми обзавестись не пришлось. Раньше, когда он рисовал себе будущее, там всегда находилось место для женщины и — пусть даже в некотором тумане — детей. Но подруга жизни не появлялась. Настала пора действовать. Но как? С годами он почти разучился совершать поступки. А еще позже, к своему собственному изумлению, обнаружил следующее: мысль о том, что свою единственную и неповторимую можно так никогда и не встретить, не столь уж мучительна. Прошло еще какое-то время, и жениться стало действительно поздно.