Время рожать. Россия, начало XXI века. Лучшие молодые писатели
Шрифт:
«Вот надо же, привык я к бабушке, она вроде мне как родная стала, может, я ее и полюбил даже».
Классический дебют должен переходить в ничейную раскладку. Семен с Кириллычем для начала схлестнулись на вечном вопросе о невинно убиенном царевиче Дмитрии Углицком. Семен, ненавидящий царизм, раз за разом бросал восьмилетнего отрока в приступ эпилепсии, да на ножичек, Кириллыч противостоял, простраивая милые его сердцу интриги до самой златоглавой столицы, и при помощи Битяговских кромсал мальчишеское горло от уха до уха.
Пили сидя на ящиках из под яблок, молча, как всегда. Семен, более свободный, иногда ходил проверить давление в котлах,
«Ну пойми же, — внушал Кириллыч через века, — Я сам видел, как они его резали».
Приходил Семен и продолжали пить. Историю оставили нераспутанной, уже совместно, как в особо сложных делах, напустив туману.
— Пар нормальный? — спрашивал Кириллыч, хотя мог просто повелеть ему быть нормальным или, на худой конец, узнать, не спрашивая и не вставая с места, но считал это делом презренным и мелким для себя.
— Нормальный, — отвечал Семен, соблюдая этикет и храня профессиональное достоинство.
Заново прикладывались. В углу было еще много, потом можно было отнести посуду.
Завязав на истории окончательно, даже чокнулись, звон стекла породил в Семене очередную идею, и он сотворил из кучи песка клона, которого отправил по городу с неясной еще целью, теплилось слабенькое ожидание, что сюжет выйдет позже, но Кириллыч испепелил творение Семена, за что пришлось немедленно принять. Потом украли у американцев (еще тогда, в сорок пятом) атомную бомбу, подумали, что делать с ней определенно нечего и вернули на место — случайно получилось единство помыслов, так изредка происходило, но говорило о полном истощении.
Профессор Батогов сидел в архиве третий день и пытался понять.
С детства у Ивана Филипповича было отвращение к мудростям типа «рано вставать — рано в кровать». Полная бессмыслица скрипящей доской распирала его осушенные долгой работой мозги и мешала соображать. Сейчас в голове сидело что-то хрестоматийное вроде «Каждому воздашеся по делам его», хоть и не совсем понятное, но столь же омерзительное по скрипу.
С самого утра профессору показалось, что он набрел на какое-то доказательство давно мучившей его проблемы, но поленился записать, теперь же, перечитывая хронику на месте «И в этой короткой жизни он устроил себе потеху, а для своей будущей жизни знамение вечного своего жилища…», он думал, что же могло ему прийти в голову при чтении этой фразы. Но прошлое вновь закрылось туманом. «Ах, как бессмысленно все, как все бессмысленно и пошло!» — профессор ходил по комнате широкими шагами от полки — к полке. «Нет ничего хуже!» Отбросив какую-то рукопись шестнадцатого века, Иван Филиппович пошел обедать.
Петр пришел, когда уже были хорошие. По крайней мере, две уже выжрали и сидели на ящиках, пялясь друг другу в бессмысленные глаза.
Петр прогулялся по подвалу, проверил пар, как всегда, нормальный — привыкал к рабочему месту после долгой отлучки. Артерии центрального отопления пронзали пространство подвала с тихим дрожанием и утробным теплом, в дальнем углу асбестовым куском бился котел, как сердце великана. Только сзади, у Семена и Кириллыча, было достаточно светло, будто они сидели в гигантском глазу, окошко под самым потолком и лампа дневного света обливали их лучистыми потоками.
Семен без особого труда вскрыл черепную коробку
Петр почесал в затылке и вернулся к алкоголикам, те не пошевельнулись, только Кириллыч сидел теперь с закрытыми глазами. «Ну, друзья, меня-то возьмете?» Третий ящик приполз из угла как-то сам собой. Петр сел, взял стакан и выпил.
Можно было играть дальше, без пробуксовок. Неназойливые рассуждения Петра растворялись, распадаясь на разноименно заряженные ионы и теряли окраску, выделяя тепло и свет. Примитивная пища всегда усваивается легче.
Для разминки Семен оживил одежду клона, сваленную на пол посреди камеры в отделении милиции. Панцирь, до сих пор лежавший на спине и смотревший пустым капюшоном в потолок, теперь бунтовал, бил рукавами и босыми брючинами в дверь, это было видно через глазок. Майор, прибывший на место происшествия, не испугался (ну просто не понял, что произошло) и, как настоящий рубака — принял решение с ходу, по-суворовски внезапно. По его приказу дверь отперли и майор сам три раза стрельнул в спину уходящему призраку, одежда продырявилась с грохотом кровельной жести, но даже не оглянулась посмотреть, не вскрикнула, засияв тремя дырочками, удалилась навсегда.
Майор, ведомый неизвестной силой, сдвинул дулом фуражку на затылок, задул дымок, слабо тянущийся из ствола, и незнакомым голосом сказал: «Ушел, падла!» «Красиво получилось!» — Семен расслабился, перемешивая в голове цветные пространства.
Стрелки курантов ножницами смыкались к полудню.
Царевич Дмитрий вышел на крыльцо.
Невдалеке шумела Волга.
«Как устал я от этой архивной каторги!» — профессор Батогов вспомнил о студенческих годах, когда элементарные средства (вроде выпитого сырого яйца) возвращали его к жизни. «Но и годы уже не те, и силы уже на исходе».
Подобрав случайно упавший следственный том, профессор углубился в чтение.
В котельной выпили за нормальный пар. Кириллыч по-доброму взглянул на Семена и подумал с ласковой издевкой: «Так как же насчет царевича?» Семен улыбнулся и ответил: «Разберемся».
Дмитрий спустился с парадного крыльца, прикрикнул на мамку, неповоротливую дуру, и прошествовал по двору в надежде чем-нибудь заняться. Позади дома четверо мальчишек играли в ножички.
Профессор оторвался от рукописи, почувствовав легкое движение. Он очень увлекся чтением, и ему показалось, что вокруг — не полки хранилища, а сруб великолепных дьяцких покоев. Батогов снова ухнул в чтение с головой, не успев удивиться.
Петр понял, что гигантский водоворот сиреневых тонов захватил его уже и тянет к сплющивающей точке своей середины. Там, в узком жерле водного вулкана, бился белый земляной червь, скованный цепью судороги, и светлел речной берег, искаженный перспективой. «Ах, как неохота!» — плавники не слушались Петра, пошевелив хвостом, он ощутил ужасный приступ тошноты (или отвращения к собственному телу). Пройдя за секунды всю эволюцию, Петр осознал себя за столом, уставленным деревянной посудой, вспомнил свое новое имя — Данило, и спросил у мужчины во главе стола: «Что, батя, помолились, пора и каши отведать?»