Время смерти
Шрифт:
Генерал Мишич подошел к окну, обернулся к юноше:
— Ты в какой роте, Иван?
— В пятой, господин генерал.
— В какую дивизию направляется пятая рота, полковник?
— Пятая студенческая придана Дунайской второй очереди. Поскольку положение там тяжелое, мы отправляем ее в полном составе.
Иван вздрогнул. Положение тяжелое. Теперь самое время поблагодарить, попрощаться и уйти.
— Пожалуйста, соединитесь с Васичем. Я хочу его послушать. — Мишич подождал, пока Хаджич выйдет. Но теперь генерал не знал, о чем говорить с Иваном. Продолжать о Делиграде не мог. Не мог он рассказать и о том, как во время марша через Янково ущелье капитан Бинички собственноручно убивал солдат, изнуренных дизентерией и не имевших сил подняться перед его лошадью. Капитан застрелил своего ординарца за то, что у того не нашлось
— Я должен идти, господин генерал, если вы позволите.
— Война — самое худшее дело рук человеческих, Иван. Воюет всегда зло. Иногда это жуткое дело затевают ради справедливости. Другие совершают его, чтобы выжить. Для нас, сербов, это вопрос жизни. Ступай с желанием жить. С верой ступай, сынок.
Иван, вытянувшись в струнку, отдавал честь, смятенный услышанным. Генерал протянул руку и крепко холодной ладонью сжал его вялые пальцы. Иван поспешил освободить их и вышел, полный трепета перед этим совсем незнакомым и чужим человеком.
Генерал Мишич смотрел на мокрые, исчезающие в сумерках ветви яблони. Он не мог ничего отложить, не мог изменить судьбу этого близорукого и нежного мальчика. Таков закон справедливости. Но почему ему стало грустно? Грустно и несколько тревожно. Он напишет письмо Вукашину. О праве командующего, которое считают правом только те, кто не имеет понятия, какой ценой оно оплачивается.
Студенческие роты, направленные в Первую армию, выстроились перед штабом в грязи, под дождем. Огромного роста подполковник со ступенек корчмы говорил промокшим и измученным студентам-унтерам о долге перед родиной и о том, чего ожидает от них на фронте командование.
Данило История стоял в затылок Боре Валету, и впервые после того, как в канун мобилизации он переплыл Дунай из Срема в Сербию, мимо его ушей совершенно бесследно пролетали патриотические словеса, полные пафоса, размеренные, в такт которым переступали и фыркали грязные и мокрые лошади, привязанные к деревьям перед корчмой. Данило разглядывал большую корчму, которая своей величиной ни в коей разумной мере не соответствовала ни селу, ни важности дороги, что вела мимо нее, самой разбитой дороги из всех, по каким парню доводилось шагать в своей жизни. Облака поглотили вершины гор, окружавших село, — в страхе и нищете разбрелись его домики по склонам и ущельям, забившись от дождя и глухого орудийного гула в эту грязную колдобину. Глубокой рытвиной стекала красная вода, какой он никогда не видел. Многого из того, что довелось увидеть за время двухдневного марша от Крагуеваца до этих вот Больковцев, мимо толпы беженцев и опустевших, обнищавших сел, не видел он в прежней своей жизни. И не ждал, не предчувствовал, что такое увидит в Сербии, что эта Сербия, эта славная Шумадия — сербский Пьемонт, — на самом деле столь убогая, утопающая в грязи и бездорожье земля, что в тылу сербской армии так много симулянтов и спекулянтов, трусов и паникеров, так много, что ему попросту не удавалось видеть чудесный живописный народ из сказок и песен, неизменно добрый и благородный, исполненный достоинства и героизма в испытаниях. Он мучался из-за этого и стыдился, что обращает на это внимание; ему казалось, будто он изменяет своему идеалу и несправедлив к страдающему народу. А страдания народа были таковы, что их описаний не встретишь ни в какой книге.
Со ступенек корчмы подполковник говорил о нехватке артиллерийских снарядов, об обещаниях союзников в ближайшее время прислать сербской армии огнестрельный припас, а Данило История перевел взгляд на дорогу, зажатую между двумя покосившимися, гнилыми изгородями. На повороте мелькнул белый платок, все ближе, светлее, упругая походка; взглядом, всей надеждой своей души он устремился навстречу; частые небольшие шаги под длинной юбкой, женщина приближалась. Вся в темном, голова повязана белым платком, напряженные тугие груди, блестящие глаза. Повернулась к ним лицом, увидала его, замедляет шаг, без робости подняла взор. Смятенное сердце у Данило встрепенулось, забилось под шинелью, под ремнем ранца; он слышит громкий ток своей крови, замутившейся от долгого ожидания. А женщина словно приостановилась, чтобы
Бора Валет сделал ему выговор за невнимательность, по строю пробежали возгласы одобрения словам подполковника и взмыло «да здравствует!» Верховному командующему; вновь раздалась отрывистая команда «смирно!».
Данило История в отчаянии раскинул руки, выражая беспомощность перед этим приказом, и послал женщине взгляд, рожденный силой и страстью его души; прежде чем они повернулись к ней спинами, с ее губ слетела улыбка и на лице появилась даже какая-то укоризна. Неужели здесь, сейчас возможно появление такой женщины?
После того как офицеры сообщили, что на позиции роты уходят утром в шесть тридцать, место сбора — перед штабом армии, а о ночлеге и ужине придется позаботиться самим, Данило кинулся искать эту женщину. Ее нигде не было. Он пробежал до околицы, вернулся обратно, проулком поднялся на склон, пролетел до последнего дома и возвратился, полный решимости обойти все дома подряд, пока ее не разыщет. Не может он уйти на фронт, на войну, на смерть, сохранив нерастраченной ту силу, которая только в любви проявляется и предназначена женщине. От самого Скопле до Больковцев, повсюду, где они останавливались, он думал о женщине; на привале, едва завидев юбку или платок, трепетал в надежде, жаждал слова, взгляда, хотя бы улыбки, хоть бы как-нибудь откликнулась ему женщина. Его желание обнять женщину перед первым боем не осталось в тайне от роты, сделалось поводом для последних и самых бессмысленных шуток, а у ближайших его товарищей вызвало жалость — есть примета, проверенная старыми воинами: те, что бегают за юбками, гибнут от первой же пули. Он поверил в это, но страх не погасил его желания. Наоборот, оно разгоралось, отравленное печалью безысходности и невозможности удовлетворения. Чувство к девушке, которая покинула его минувшей весной, полюбив другого, сейчас ощущалось иначе, совсем по-иному, чем просто влюбленность. И он опять бросился к центру села-колдобины, встречая товарищей, искавших ночлега и не подозревавших, что он разыскивает ту самую, в белом платочке, с задорным взглядом и пышной грудью, что разгоняет подступающую тьму, и готов искать ее хоть на дне всех деревенских колодцев. Он свернул еще в один проулок, опять в гору, по липкой глубокой грязи, а подступавшая тьма гасила белые стены домов, собирала воедино стога; он останавливался перед каждым домом, заглядывал во дворы, хлева, конюшни. Так он добрался до края села к, охваченный отчаянием, заспешил назад к корчме и только было пустился бегом, как тут же врос в землю: у стога сена, держась рукой за изгородь, стояла она, улыбаясь ему, шире, сердечнее, чем в первый раз.
— Куда путь держишь, унтер-офицер?
Данило История задрожал всем телом: красавица, наверняка не из деревенских.
— Спрашиваю, куда путь держишь? — повторила она тише, почти шепотом.
— Да тебя ищу! Тебя! — Он шагнул к изгороди, потянулся взять ее за руку, но она отпрянула, оперлась спиной на стог сена; тело ее напряглось, груди заострились, улыбка слетела с губ.
— Видела я, как ты мечешься, — шептала серьезно. — Смотрела за тобой. Словно подгоняет тебя, даже жалко стало.
— У тебя кто дома?
— Свекор и свекровь. А мужик в армии у Степы, капрал.
— Как тебя зовут?
— А тебя?
— Данило. Студент я. Доброволец.
— На позиции идете?
— Да. Идем. Все, что перед корчмой стояли, — это наши студенческие роты.
— Господи, вот горе-то, неужели всем вам погибать? Какие вы красавчики, приятно на вас глядеть. — Сумерки погасили белый ее платок, потушили взгляд и пламя губ.
По селу разносился лай собак. За горами громыхали орудия.
— Ты не сказала, как тебя зовут. — Данило заикался, подкошенный ее жалостью.
— Зачем тебе мое имя? Завтра позабудешь и как мать родную звали, — шептала она.
— Ты удивительно прекрасна. — Он опять протянул к ней руки, а она прижималась к стогу, с зарницей улыбки на губах.
— Правду говоришь? Или оттого, что студент? Что я тебе… Господи, зачем вас всех на погибель гонят?
— Честное слово, ты прекрасна. Клянусь матерью! Я тебя сразу приметил, сама видела, как я строй нарушил.