Время смерти
Шрифт:
— О чем ты подумал, когда единственный из всех ко мне повернулся?
— Я подумал о том, что должен найти тебя сегодня вечером. Хотя бы все колодцы пришлось обойти.
— Даже в колодцах хотел искать? — Голос ее звучал громче, и она чуть подалась к нему.
Он не различал цвета ее глаз. Серые или голубые?
— Да. И еще я подумал о том, что, не иди я сейчас на фронт, остался б навсегда в этом самом ужасном в целом мире селе.
— О чем ты думал, бегая по улицам? Скажи. По всему селу до самого Лига некому больше нас обманывать. И пошутить не с кем. Идешь по улице и знаешь, что некому на тебя больше глядеть. Забрали в армию последних парней. Не очень сильно, но соври, студент!
— Я решил обойти подряд все дома и найти тебя. И не уходить, пока не найду.
— А если ты меня не найдешь? — Ее вздох прозвучал громче слов.
— Я не слышу тебя. Подойди поближе. Я нашел бы тебя, искал бы в колодцах,
— А нашел бы?
— Тогда б я тебя обнял! — Задыхаясь, он шагнул в канаву с водой у изгороди.
— Говори. Говори еще. Продолжай…
— Не вру я. Я клянусь. Чем тебя убедить?
— Ладно. Ты найдешь меня, Данило. Найдешь. Да? Нет, нет! Не надо сюда!
Данило в смятении соскочил с изгороди обратно в воду. И не услышал, как ее окликнули. Она отступила, укрылась за стогом.
— Свекровь зовет.
— Нет, не уходи. Тебе нельзя уходить. Я в дом к вам приду.
— Счастливого пути, студент. Служил бы ты в штабе, поближе где-нибудь, я б каждый день приходила посмотреть на тебя. Нравится мне, как ты на меня глядишь. И как врешь мне.
— Подожди, прошу тебя. Мне надо найти ночлег. Давай попрошусь к твоему свекру?
Метнувшись к изгороди, она прошептала:
— Если тебе в самом деле негде голову приклонить, приходи. Только не один. Товарища с собой прихвати.
Она исчезла между стогами. У Данило руки бессильно упали вдоль тела; башмаки заливала вода. Даже Невена, да, даже Невена так его не волновала. Никто, никогда. А я имени ее не знаю! За горами грохотала орудийная канонада, на селе гуще брехали собаки, в темноте журчала вода.
— Я влюблен! — сказал он громко, чтобы услышать самого себя. И помчался к штабу — разыскивать Бору Валета или кого угодно и устраиваться на ночлег.
Он нашел своих товарищей под навесом против корчмы, освещенной висячими фонарями и со всех сторон окруженной привязанными лошадьми.
— Ребята, есть ночлег! Пошли к чудесному сербскому хозяину.
— Я никуда не пойду, останусь тут, — решительно возразил Бора.
— Почему? Неужели последнюю ночь перед боем ты хочешь провести без сна? Кто знает, что будет завтра.
Вчетвером они набросились на Бору с упреками, но лишь после долгих уговоров его удалось убедить; Данило вел их в темноте вверх по склону, не выбирая дороги. Бора, угрюмый и мрачный, волочился последним, так они и вступили в большой дом, единственный в этой части села, где светились окна, и стали здороваться с явно обрадованным хозяином. Невозможно было не пожать руку этому человеку, который встретил их, словно целых два дня только и думал о том, чем и как их угостить. Назвавшись Богосавом Николичем, он пригласил их сесть возле очага, пока не нагреется комната.
Она поздоровалась со всеми, кроме него, Данилы. Как-то легко и ловко обошла его, оробелая и смущенная. Устраиваясь перед очагом, Бора Валет шепнул:
— Да ведь это та самая, в белом платочке! Опять ты, брат, за старое, до каких пор? Что за дьявол тебя оседлал, ты совсем спятил из-за юбки, Данило! Это, наконец, гнусно.
Пунцовый Данило молча присел на треногую табуретку и лишь после того, как Тричко Македонец и Саша Молекула завели оживленную беседу с хозяином, ответил, наклонившись к Боре:
— Разве не красотка? Удивительная женщина. Если б не крестьянская одежда. Погляди сам.
— Самая обыкновенная деревенская молодуха. В деревнях полным-полно таких грудастых и задастых.
Данило обиженно отвернулся и неотрывно стал следить за красавицей, которая, занимаясь делами на кухне, двигалась то порывисто, словно бы испуганно, то не спеша, словно утомленно, и всякий раз с иным выражением лица: печаль и радость сменяли друг друга. И ему никак не удавалось поймать ее взгляд, предназначенный только ему, и в то же время он прислушивался к разговору, надеясь, что свекровь назовет ее по имени.
— Стамена! — окликнул ее свекор. — У мужиков ноги мокрые. А с мокрыми ногами доброго настроения да самочувствия быть не может. Принеси-ка им по паре новых шерстяных носков. И лохань с теплой водой — ноги омыть.
Бора Валет, ругая себя за то, что согласился прийти сюда на ночлег, и испытывая чувства гораздо более тяжкие, нежели недоверие и подозрение к незаслуженному гостеприимству, поскольку был давно убежден, что это в лучшем случае лишь самая низменная черта человека, сейчас внимательно наблюдал за хозяином — высоким и худым усатым стариком со страдальческим выражением лица и певучим, каким-то переливчатым голосом; слушал, как тот торжественным тоном и возвышенного стиля речениями выражал свою радость от того, что в канун семейного праздника, дня святого Михаила-архангела, в доме у него находятся сербские воины, друзья и начальники единственного его сына Милое, капрала армии воеводы Степы, даст господь, Милое возвратится
Стамена принесла лохань, сняла с огня чугунки с горячей водой, на плече полотенце, в руке кувшин — поливать.
Его отцу, уездному начальнику в Пожареваце, думал Бора Валет, тоже какая-нибудь эдакая молодица омыла ноги теплой водой, а мужик с ссученными усами усердно и лицемерно угощал сладкой ракией, пирогом, каймаком, жареным поросенком, а когда тот, ублаготворенный и исполненный благодушия, уснул, раскроил топором голову, сперва ему, а затем и его лошади. Теми же самыми руками, какими наливал ракию и отламывал пирог. Когда стражник прибежал к его матери с вестью о том, что господину начальнику и Лисе, его кобыле, крестьяне во время сна отрубили голову, он, Бора, еще лежал в постели, играл с деревянными козликами, которые вырезал для него тот же стражник Миса, мать рухнула возле плиты, разлила молоко, а Бора заполз под кровать, в самый угол, к мышьей норке, и оставался там до вечера, хорошо, соседки вспомнили о нем, кинулись разыскивать и с трудом обнаружили. С тех пор, оставаясь в доме один, он спасался под кроватью, пока мать, возвратившись, не брала его на руки. Так продолжалось до поступления в гимназию. И хотя, похоронив отца, они погрузили вещи на телегу и навсегда убежали в Белград, в комнатенку и кухоньку на Князь-Михайловой улице, чтобы быть дальше от крестьян, чтобы никогда не встречаться с ними, он, даже на короткое время оставаясь дома без матери, забивался под кровать, в самый угол. Его сверстники вырастали на песнях и легендах о геройских подвигах гайдуков, воспитывались на чувстве любви к народу и гордости за него, а он, внимая рассказам о разбоях тех же самых гайдуков, приучался ненавидеть крестьян, «этих грязных злодеев», как всегда называла их мать, утверждая, что «этот народ» не заслуживает даже презрения и что с мужиками надо иметь дело только на рынке, да и то лишь если нельзя избежать. Неоднократно заклинала она его никогда не ночевать у крестьян, даже у родного дядьки. Ибо все они одинаковы и готовы на любое злодейство. Не было ни дня, ни ночи, вплоть до его ухода на войну, чтобы мать, не снимавшая черного вдовьего платья и не покидавшая своей комнатушки даже во время артиллерийского обстрела Белграда австрийцами, не рассказывала о какой-нибудь мужицкой мерзости или преступлении, почти всегда начиная свое повествование присказкой: «Когда покойный служил в Пожареваце, один грязный злодей…»
Все вымыли ноги и натянули новые носки; Стамена позвала Бору сделать то же самое.
— Спасибо! Я перед тем, как к вам прийти, вымыл ноги и сменил носки, — солгал юноша.
— Ну и что из того, сынок? Усталость смоешь. Сон легче будет, — вмешался хозяин.
— Не надо. Спасибо!
Товарищи с укоризной глядели на него. Подумаешь, дело какое. Не рассказывать же им, как на прощанье мать, обнимая его, со слезами заклинала: «Покойный служил державе и погиб за нее. Я уверена, он проводил бы тебя сейчас на ее защиту. Ступай с божьей помощью, хотя ты единственное, что у меня есть. Но берегись, Бора, этих грязных злодеев. Никогда не ночуй в деревенском доме. Глаз не смыкай под их кровом, крошки не принимай у них из рук». И он обещал ей. Должен был обещать. И это было не трудно, хотя и лишено смысла. Потом она достала со дна ящика серебряные карманные часы, которых он прежде не видел: «Это часы покойного. Злодеи не успели его ограбить, и, видишь, стрелка остановилась на двенадцати. Я не знаю, полночь это или полдень. С тех пор я их не заводила. Возьми, сынок. Береги, ими ты можешь пожертвовать только ради спасения собственной головы». Она завела пружину, часы затикали, звук напугал его, и руки у него дрожали, когда он прятал их в карман. Долго, с трудом привыкал он к тиканью, поэтому и заводил часы нерегулярно, но после отъезда из Скопле стал каждый день заводить ровно в полдень; а по ночам, наедине с самим собою, прикладывал их к уху и слушал. Слушал время и слушал отца. Где на этой мокрой земле, под непрерывным дождем, проведет он последнюю ночь перед уходом на фронт? Он принял предложенную стопку ракии и осушил ее одним духом.