Время смерти
Шрифт:
Душан Казанова и Саша Молекула соглашались, с тем, однако, условием, чтобы патроны не трогать, а Боре Валету вдруг почему-то показалась особенно возбуждающей эта игра на боеприпас.
Тричко Македонец застыл на коленях, закинув голову и размахивая платком.
У генерала Мишича день был без утра: он дремал, незаметно выбираясь из мглистой и зловеще тихой ночи, которую почти целиком провел на стуле; покуривая, подкладывал дрова в печурку и наблюдал за огнем. Начал было печь яблоки, да позабыл о них, они и сгорели.
Послышался смех и чей-то громкий говор —
— Что произошло?
— Мы победили на Бачинаце, господин генерал! После поражения — победа! Причем на Бачинаце!
Молча, без единого слова, сохраняя на лице строгое выражение, он вернулся к себе и встал у окна; взгляд зацепился за голые ветви старой яблони; он бродил по пашням Бачинаца, останавливался на его обрывах, углублялся в заросли бука и граба.
Начальник штаба, непринужденно, без всякой официальности, пригласил его вместе с офицерами выпить по стопке лютой:
— Отметим первую победу под вашим командованием!
Теперь ему было приятно видеть улыбку на лице Хаджича, приятно слышать, что тот говорил о победе, но по какой-то неясной причине он не мог радоваться, как Хаджич, не смел радоваться. Он направился в корчму, где разместился начальник штаба, офицеры радостно поздравляли его, соперничая друг с другом в выражении своих чувств, желали ему успеха. Пусть побольше радуются, думал он, пусть даже неоправданно радуются. Это здорово. Завтра им будет стыдно из-за какого-нибудь частного неуспеха. Подошел профессор Зария с бокалом в руке, заговорил с восторгом:
— Ваше здоровье, господин генерал! Победа на ратном поле — единственное дело людское, достойное быть отмеченным. В этом я убежден.
— Не совсем верно, но сегодня пусть будет так, профессор, — шепнул ему Мишич и встал, чокаясь со всеми полной рюмкой и напоминая о завтрашнем наступлении армии. А они словно не желали об этом слышать; кроме двух-трех человек, все хотели говорить только о Бачинаце, говорить, а не слушать другого, поскольку вовсе не были убеждены, что завтра нужно наступать. Это обеспокоило Мишича. И он стал разъяснять свое решение словами более громкими, нежели была его вера. А этого он не любил.
Он не успел выпить и половины рюмки, как зазвонил телефон; Хаджич взял трубку, и лицо у него помрачнело. Всеобщее оживление мгновенно схлынуло; взгляды всех уперлись в Хаджича, который говорил строго:
— Не может быть и речи об изменении позиций! Ни пяди назад! Хочешь, чтоб я доложил командующему?
— Что происходит? — спросил Мишич.
— Подверглись сильной атаке Моравская и части Дунайской дивизии. Целиком правое крыло армии.
— Передайте, что мы не отменяем вчерашних распоряжений, — и продолжал разъяснять стихшим и сразу посерьезневшим офицерам свой замысел завтрашнего наступления. Звонок телефонного аппарата прервал его как раз в ту минуту, когда он говорил о нехватке снарядов для артиллерии. Прикрыв ладонью трубку, Хаджич глухо произнес:
— Господин генерал, Моравской дивизии не удалось от разить атаку на Миловац. Наш полк разбит и обращен в бегство.
— Повторите им, что я не
— Убейте меня, но я хочу видеть Живоина Мишича!
— Он у тебя не батрак! Куда прешь? — пытался остановить кого-то адъютант Спасич.
— Если он для народа живет, найдется у него время и мою беду выслушать.
Мишич вышел, в дверях столкнувшись со старым крестьянином, у которого лицо было залито кровью.
— В чем дело, друг?
— Это ты Живоин Мишич, генерал, родом из Струганика?
— Я командующий Первой армией. Что ты хочешь мне сказать?
— Хочу спросить тебя, какую свободу вы защищаете и зачем нам свобода?
Струйка крови исчезала у него в бороде, как бы рассекая на две части потное, изрытое заботами лицо. Вестовые, денщики и охрана навострили уши, чтобы слышать, что скажет генерал. Он понимал, что они на стороне крестьянина. Мишич выплюнул окурок, растоптал его, выигрывая время. Он не знал, что нужно сказать. И, хотя не смотрел на этого человека, видел отчетливо землистое лицо: по руслам рек, по межам и котловинам петляла отмеченная кровью линия фронта.
— Смотри мне в глаза и скажи, генерал, зачем нам свобода?
Взгляды их встретились: у этого хватит силы и на Потиорека так же взглянуть. И решительно, громко, чтоб слышали связные возле оседланных коней, ответил:
— Свобода нам нужна ради жизни. Из-за того страдания, которое заставило тебя прийти ко мне. Чтоб поменьше было страданий и полегче стали несчастья… Чтоб ты мог прийти ко мне и сказать, какая беда у тебя стряслась, земляк.
— А может ли, Мишич, быть страдание больше моего?
— Может. Это такое страдание, о котором ты не сумеешь мне рассказать.
Они смотрели друг на друга как два врага. Молчание нарушало только фырканье лошадей и гром артиллерийской канонады в стороне Лига.
— Брата и двух коней отдал я за старую Сербию и Македонию, — заговорил крестьянин, угрожающе качая головой и не сводя с него глаз. — Не жалею, с Турцией дело имели. Швабы этим летом в Белграде, едва война началась, убили моего старшего сына. Младшему снарядом оторвало ноги на Мачковом Камне. Говорят, остался он в Валеве, в госпитале. Там и помрет… — Крестьянин умолк, ладонями пытаясь вытереть кровь с лица, но только еще больше ее размазал и снова зашептал — А сегодня ночью сербские, твои солдаты ограбили мой дом и опозорили обеих снох… — И еще тише, чуть слышно: — А только что меня твой сербский фельдфебель вон как наградил…
— За что? — строго спросил Мишич.
— За то, что не отдал я ему последний стог сена. Овец у меня взяли, свиней, муку…
— Теперь ты ищешь справедливости? Хочешь, чтоб я ввел военно-полевой суд? Хочешь, чтоб мы сейчас расстреляли своих безумцев и негодяев? Такую справедливость ты ищешь?
— Чего ты еще хочешь от меня, сила, держава, войско?
— Чтоб ты терпел свою беду. Боевые товарищи твоих сыновей тебя ограбили. А опозорили и опоганили самих себя. Меня больше, чем тебя. Но мы не смеем их за это убивать. Нет, земляк!