Время смерти
Шрифт:
Они замолчали; санитар в ведре вынес из операционной окровавленные конечности, ступил в темноту и пошел вдоль стены, завернул за угол; Джордже зажмурился, а Тола не разглядел: ноги или руки в ведре.
— Неужто они собакам отрезанные ноги швыряют? В душу их докторскую, неужто не могут ноги по-хорошему, по-людски закопать? У человека ведь только две ноги и есть, а сколько мук вытерпеть приходится, пока вырастут Половина человека ноги-то. Ногами спасаемся и свое получаем. И пляшем на них, и дороги для них существуют. Без ног человек — колода…
— Помолчи
Тола шагнул было за ними, поглядеть, куда там бросают, но на лестнице с озабоченным видом появилась Милена и стала медленно спускаться, не сводя глаз с Джордже, который смотрел в лужу перед собой, сгибаясь под тяжестью сумки: не похож он на отца. Ростом гораздо ниже. И несчастный. Как его утешить?
— Ну что? — Тола шагнул навстречу и замер у нижней ступеньки.
— Вечером доставили раненого с бумажкой в кармане. Написано «Блажа». И ничего больше.
— Блажа? И ничего больше?
— Ничего. Ни полка, ни дивизии.
— Ну и?..
— Ампутировали ему обе ноги. Но выживет наверняка. Доктор Сергеев его оперировал. Русский операцию делал. Он пока в себя не пришел, и я не могла спросить у него фамилию и все остальное.
— Это, Джордже, точно, его ноги стервятник этот санитарный пронес тут. — Тола схватил Джордже за плечи, затряс. — Собакам! — простонал.
Милена разглядывала голубые доски, не понимая их назначения.
— Перестань! Неужели один твой Блажа на всю Сербию! Потерпи немного, через час придет в себя, и я спрошу его, кто он и откуда. Бывает, возчики бумажки перепутают.
— Спасибо тебе, дочка. Я погляжу, не Блажины ли это были ноги. — И он пошел вдоль стены за санитарами, что несли мертвого солдата. Куда-то туда отнесли ведро, из которого что-то торчало. Не иначе чьи-то ходули, крупного, видать, здорового мужика, солнце ему божье, Блажины ведь могут быть.
— Дядя, идите под крышу. Укройтесь от дождя.
— Ты не можешь посмотреть списки? Адам, конный эскадрон, Первая армия, — бормотал Джордже, не двигаясь с места.
— Могу. Я посмотрю. Не беспокойтесь. Вы знаете, папа сегодня в Валево приехал. Мне сказали, искал меня. — Она не видела его глаз. Он словно поперхнулся. Не обрадовался. — Папа был бы рад видеть вас. Он все собирался в деревню поехать. Деда повидать и вас. Но дела, всякие его обязанности. Вы ведь знаете, за три года три войны. А он в оппозиции, и можете себе представить, какая у него жизнь, пока Пашич у власти.
Джордже ниже склонился под своим мешком, совсем спрятавшись под шапкой. Неприятно ему, словно бы и стыдно. Наверно, это он виноват в ссоре с папой, в их вражде. А все-таки он несчастен. Папа должен его простить. Сейчас должен, во время войны, простить его.
— Папа мне много рассказывал о своем детстве…
— Врет все твой отец, — оборвал ее Джордже и поднял голову. Всмотрелся в нее: на
Она удивленно смотрела на него.
Вернулся Тола, молча взял у Джордже фонарь и кинулся в темноту. На углу столкнулся с санитаром. Увидел пустое ведро.
— Стой. Ты где ведро опорожнил?
— А тебе что?
Тола схватил его за плечо и поднял фонарь.
— Или ноги человеческие — дерьмо? — Он тряс санитара изо всех сил. — Даже если они отрезаны, человек божий!
— Да пусти ты меня, дед, не то я тебя тоже в яму сброшу — Санитар пытался вырваться.
— Из моих рук бык Ачима не мог освободиться!
— Ладно, чего тебе?
— Хочу, чтоб ты мне по-человечески сказал, чьи ноги ты выбросил и куда? Переломаю плечо, если не скажешь.
— Откуда мне знать, дед, кому доктора ноги отпиливают? Я кровь вытираю и дерьмо выношу.
— Какое дерьмо, ты?! — Тола продолжал трясти парня. — Для тебя, вонючка тыловая, дерьмо — ноги и руки солдата, которого шваб убил за Сербию!
— Я тебе по-сербски говорю: я убираю операционную, а больше меня ничего не касается. Пусти…
— Ты это брось, стервец, я четырех сыновей державе дал. Те ноги, что ты выбросил, не Благое ли Дачичу отрезали, из седьмого полка Моравской дивизии?
— Говорю тебе, не знаю.
— От крупного мужика они?
— Не рассматривал я. Заметил только, что ступню на одной начисто раздробило.
Тола отпустил санитара.
— Скажи, сынок, когда он кричал, пока эти палачи ему ноги отрубали, кого он, мученик, вспоминал?
— Все, когда кричат, мать вспоминают. Все мы из одного сделаны.
— Пьешь? Есть у меня добрая комовица [54] , — протянул он склянку санитару.
— Не могу я сейчас. Надо идти.
54
Комовица — водка из виноградных выжимок.
— Ступай, только скажи мне, до каких пор отхватили?
— Выше колена.
— Ух, солнце им кровавое! Куда ты их бросил?
— В яму, в навоз. За миндальным деревом. Там груда рук и ног.
— Не навоз это, дурень ты лазаретный. Ничто от человека, от солдата не навоз.
С фонарем пошел Тола к миндальному дереву, к яме. Осторожно пробирался под окнами госпиталя: слушал крики раненых. Они смешивались, сливались в общий вой, прерываемый стонами и ругательствами. Он шел к миндальному дереву, к яме, источавшей тяжкий смрад. Алексу бы он по коленям узнал. Мослы у него на ногах, как у вола. И Микино колено по метке от топора отличил бы в куче. У Блажи был только кривой, изуродованный мизинец. А если ступню размозжило, если нет ее, как тогда? Как тогда быть? Вонь распадающейся плоти и гашеной извести остановила его. Он замер перед ямой: в свете фонаря несколько ног и две руки торчали из известкового раствора.