Время в тумане
Шрифт:
Собравшись, они посидели «на дорожку» — он сидел серьезно, скованно, потом вышли, и он не взглянул ни на хатку, ни на новый дом; потом прошли школу, старый школьный дом, дубовую рощу. Билетов на Москву не было.
«Странно, — подумал он. — К чему мне в Москву? Кому я там нужен? Кто ждет меня там?»
А мать думает, что нужен. Вот нет билетов, и она побежала к знакомому дежурному, уговаривает его. А может, хочет отправить? Может, и ей все равно? Да и зачем он здесь? Может, опять на Урал? Директором?
Крашев усмехнулся. На заводе уже свой оркестр, своя музыка, свой дирижер, и других музыкантов
…Мать билет достала, и в Москву надо было ехать.
Поезд подошел правильно. Крашев взял сумку, корзину с виноградом и большой бутылью вина, поцеловал мать и прошел в вагон. Как и двадцать пять лет тому назад, поезд стоял на их вокзальчике две-три минуты. Он нашел свое купе — оно было пустым, и он опять усмехнулся (резерв?), поставил вещи, вышел в коридор и посмотрел в закрытое окно.
Независимо-радостный от сознания участия в непрекращающейся дорожной суете топорщился вокзал. За все свои годы он не сдвинулся ни на миллиметр, но нездешние серые плиты, загадочные окна придавали ему вид существа, много погулявшего по этим железным дорогам и застывшего здесь некрепко и ненадолго.
«И у меня такой же вид, — подумал Крашев. — Франтоватый, таинственный и нездешний. Хотя… Я был в Англии, в Индии, был на Кубе… Изъездил почти всю страну… Но место мое было, кажется, вот здесь, в этом городке, и ни на миллиметр дальше. И когда все это кончится, ты будешь здесь… или нигде не будешь…»
…Мать стояла рядом с дежурным, пожилым мужчиной с истертым, неопределенным лицом. Дежурный тянул бечевкой пестик отправного колокольца.
Крашев нашел глаза матери и посмотрел в них. Вагонное окно было совсем близко от столба с колокольцем, но когда мать увидела его, она подошла еще ближе. Дежурный, покрутив своим неопределенным лицом вдоль состава, дернул бечевку и показал машинисту отправление. Поезд напрягся, зашипел, разжал колодки тормозов, уперся в колею дороги и, шевеля и скрипя межвагонными суставами, еле заметно сдвинулся к Москве. Мать подняла руку и шагнула вместе с поездом. Он знал, что сейчас она заплачет, и пугался этого. Мать подняла другую руку и стала вытирать глаза. Он не испугался и равнодушно смотрел на нее. Вдруг мать вздрогнула, посмотрела в сторону и опустила руки. Подошла женщина с длинными, наполовину седыми волосами и стала рядом.
«Анна, — понял Крашев. — Это Анна».
Женщина махнула Крашеву рукой и что-то сказала. Он ничего не услышал и дернул ручку, опуская окно. Окно не опускалось. Мать и Анна шли рядом и что-то говорили ему. Поезд, вовсе оправившись от несколькоминутной дремы, дернулся и, убыстряя ход, плавно покатился вдоль платформы. Анна опять что-то сказала ему. Он молча смотрел на ее почти не изменившееся круглое лицо, на седые волосы. Что она хочет сказать ему? Он махнул ей рукой, указывая на конец вагона, и пошел по коридору. Тамбур дохнул на него вонью множества выкуренных, раздавленных и заплеванных сигарет. Проводницы не было. Он понял, что ошибся, что прошел не в тот тамбур. Дверь тамбура была закрыта. Понимая, что дверь и должна быть закрытой, Крашев посмотрел сквозь стекло ближайшего к тамбуру окна. Мать была уже далеко, но Анна, надеясь, что он откроет дверь, немного поотстав, шла за вагоном.
Крашев дернул ручку и дверь открылась.
Он отступил вовнутрь, и его опять коснулась вонь тамбура. Неистово заалел перед глазами стоп-кран. Крашев вдруг вспомнил, как ехал сюда, как в вагон сел пьяненький паренек, бормотавший «Она меня не любит, она меня не любит», и как он останавливал раз за разом поезд, и как два сержанта волокли его, а паренек все шептал… Крашев шагнул и протянул руку к ручке стоп-крана…
Он ясно почувствовал, как взмокла его ладонь, охватившая холодную, давно никем не держанную ручку. «А ведь не дернешь — побоишься, — зашептала иная часть его сознания. — Представь: ты — замначальника крупнейшего в стране Главка — хулиган! Представь себе, как этот поезд, уже отчетливо бьющий по стыкам, дернется, как тормозные колодки начнут душить колеса и их визг заглушит шипенье выходящего воздуха, как посыпятся с полок дремлющие пассажиры, заплачут, набив шишки дети, заматерятся и побегут вдоль состава машинист с бригадиром…»
— Не сможешь, нет, не сможешь, — сказал он вслух и отдернул руку от стоп-крана.
Дверь тамбура все еще была открыта. Огибая бухту, поезд, поднимаясь, мчался к первому тоннелю. Поезд уже взобрался на склон ближней маленькой горы, и земля с этой стороны была далеко-далеко внизу, мягкая, еще зеленая и беззащитная.
«Я — раб, паршивый раб, во мне нет внутренней свободы… Я весь в сетях…» — думал он, оцепенело глядя на медленно текущую, мягкую землю…
А потом, как и много лет назад, поезд вбежал во тьму первого тоннеля, и все вмиг изменилось. Спрессованный воздух ворвался в открытую дверь, колеса задуплетили, казалось, в самом тамбуре, но Крашев все так же оцепенело стоял у стоп-крана и, лишь когда поезд появился по другую сторону дырявой горы, закрыл дверь и медленно пошел по коридору пустого вагона…
В областном городе вагон ожил, стал наполняться пассажирами. Появилась молодая девушка-проводница, растопила печь и стала готовить кипяток.
Крашев переоделся и лег на верхнюю полку. Поезд двигался на север, к мгле, к холоду. И, наверно, уже сейчас за стеклами вагона было зябко, но пока здесь, в прокаленном за день вагоне, это не ощущалось.
Светила полная луна. По теплой земле полз плотный молочный туман, разорванный в иных местах темными пятнами. Что-то пульсировало в этих пятнах. Казалось, земля — живая, теплая — дышит через эти пятна.
«Какая же она беззащитная! — думал он. — Стрела, копье, метеорит, — все может поразить ее, ничем она не прикрыта». И эта открытость, беззащитность земли вдруг поразила его, как поразило когда-то другое: беззащитность и открытость его маленького сына, а особенно детской его головки с дышащими, едва прикрытыми тонкой кожицей, отверстиями на темени. Мозг был совсем рядом. Ткни булавкой и все — готов. Его тогда поразило все: и тонкая пульсирующая кожица, и жуткая, ничего не ведающая наивность сына, и жуткость самой его мысли о булавке.