Все ангелы живут здесь (сборник)
Шрифт:
Около противно скрипящей двери стояла каменная чаша с водой, и Зимин машинально окунул в нее кончики пальцев, а потом и перекрестился – совсем так, как когда-то давно его учила бабушка.
Вот интересно, лицо ее он не всегда мог вспомнить, а как она ставила его в храме на правое колено и заставляла креститься, слева направо, видел явственно.
Потом от пацанов узнал, что это был католический крест – в России крестились наоборот. Молиться, несмотря на все ее усилия, он так и не приучился. Когда она умерла, вслед за ней эти слова исчезли из семьи.
Внутри этой
Там было так же тоскливо, как и снаружи, – серые бетонные стены, вместо свечей электрические лампочки.
Зачем эта механизация? Клавиша выключателя или живой огонь – все же разные вещи.
Никаких икон или украшений – только большой крест на фасадной стене, а под ним – кафедра. Дяденька, который торчал на ней – со скучным, бритым лицом, головой в форме дыньки и красными, большими ушами, – удерживая двумя руками микрофон, как это делают рок-певцы на сцене, нараспев читал из книги про правду, про добро, про любовь и милосердие к падшим. В ответ ему неслось общее безразличное «аминь».
«Вот ведь крапивное семя. И эти бледнолицые иностранцы, с жестким взглядом, в белоснежных церемониальных сутанах, или наши родимые, сукорылые, в золоченых ризах, которые пузырятся на откормленном пузе, – думал Зимин. – Они ведь к богу, к его идеям, не имеют никакого отношения. Почему он молчит? С другой стороны, что может сделать сильный, умный, милосердный и терпеливый с теми, кто прилепляется к нему и, повторяя правильные слова, лишь ищет выгоды для себя. Им нужно время, чтобы измениться, отвечает он и ждет. Уже две тысячи лет».
Солнце сдвинулось на градус по горизонту.
В непонятной глубине провернулась маленькая шестеренка, на башне ударил колокол, и из дверей храма потекла людская река. Лица были тихими и спокойными, но не слишком просветленными – с какими иногда выходят из русских церквей.
Молчаливая воронья стража с ударом колокола перелетела с деревьев на крыши домов, поближе к еде. Из открытых окон потянуло запахом свежемолотого кофе. Собаки, туго натянув поводки, потащили хозяев по cвоим важным делам, захлопали дверцы машин, и дети отправились на соседнюю улицу с визитами к бабушкам и дедушкам. Только чайки по-прежнему колготились над морем, растаскивая на части какого-то морского гада.
Заграничная курортная жизнь очнулась от утреннего забытья и двинулась по неизменному кругу.
«И в чем ее смысл?» – спросил русский человек внутри Зимина, которому без смысла жизнь почему-то не казалась необходимой.
«Вопрос как извечен, так и глуповат, – ответил ему опытный эмигрант. – Дыши, смотри, люби и любуйся, никому не мешай и не бойся стареть – вот тебе и смысл здешний. Совсем не плохой, правда?»
Поезд так вдруг нервно и громко свистнул, что не дал развиться этому спору. Зимин открыл глаза.
Половины пути как не бывало – все-таки виски очень полезная вещь.
Через пару часов после возвращения с побережья Зимин уже мчался на континент сквозь темноту тоннеля под Ла-Маншем.
В Париже его ждал Гранд-Пале. Построили его в прошлом веке для Всемирной выставки, и, по мнению
Но если понимать время, в котором тебя угораздило жить, то, конечно, сама возможность выставиться в этом месте удавалась только самым-самым, кто признан везде и всеми. О выставке в этом месте мечтали они с Ириной, задолго до разлада. Каждый, конечно, о своем.
Ирина, которая несколько лет потратила на организацию – водила хороводы вокруг французской культурной министерши, организовывала доставку конструкций и весь процесс подготовки, а самое главное – добывала деньги, которых требовалось немало для его искусства.
Зимин, с ужасом понимая, что груз прошлых идей и побед не дает ему повода для будущего, считал эту выставку прекрасной возможностью освободить пространство внутри себя для чего-нибудь нового, что только мерещилось и было связано с ним одним.
Как раз перед тем, как он психанул и начал рушить прежнюю жизнь, в его доме появились телевизионщики c важного российского канала, от встречи с которыми он отнекивался полгода. А Ирина настаивала, напоминая о возможностях неожиданно разбогатевшей России и деньгах, которые нужны для устройства парижской выставки, и уломала наконец.
Незнакомые люди – довольно вежливые, но настойчивые – разворошили мастерскую, понавесили везде осветительных приборов, а толстый, довольно уже взрослый и седоватый журналист Кирилл с редкой русской фамилией Иванов направил на Зимина камеру и повел с ним разговор о его московском прошлом.
Надо отдать ему должное, спрашивал не по бумажке, не давал отделаться пустыми байками или анекдотами и разговорил-таки – Зимин перестал ломаться. И пошел между ними серьезный разговор. Конечно, без журналистских банальностей Кирилл не обошелся: задал ему пару вопросов о месте в истории.
За границей про это и еще про деньги спрашивать отучены, а русские пока не понимали разницы между публичной и приватной жизнью. Но Зимин не стал его смущать и ответил словами только что выпущенного из лагеря Льва Николаевича Гумилева:
«Что такое успех? Он разный бывает. В истории нужно отстояться. Все встанет на свои места, все откроется, кто и что сделал. Каждый будет оценен по заслугам, и будет ясно, что и почему случилось. Но только потом, лет через сто пятьдесят».
Зимин не помнил, как попал тогда в крошечную квартирку Гумилева в блочной пятиэтажке в Перово, но когда услышал его тихий голос, насквозь промороженный Колымой, из которого истекал опыт жизни, понял, как ему повезло. В советское время такие встречи и разговоры казались несомненным чудом.