Все, что было у нас
Шрифт:
Он очень расстроился и ушёл. Я позвонил своим в поле и сообщил, что скоро прибудет этот паренёк - хотел, чтоб он попал в мой взвод. Я туда отправился двумя днями позже. Он сидел, а они объясняли ему, что и как. Он совсем пацанчик был.
Дело не столько в том, что он был моложе нас, он по нашим стандартам был ребёнок ещё. Мы быстро взрослели. На нас обрушивалось столько дерьма, и столько мы узнавали о себе - что в тебе хорошего, что плохого, в чём твои сильные стороны, в чём слабости - если ты был честен наедине с собой - и так быстро, что это было равносильно взрослению. Вполне можно было ощущать себя восьмидесятилетним, со взглядом, устремленным в прошлое или будущее - с какой стороны подойти. Только так и
Мне нужно было знать, как каждый себя поведёт, из-за старой такой штуки: цепь не крепче самого слабого звена. Я всегда обеспечивал защиту для своего самого слабого звена. Я никогда не ставил своё самое слабое звено в голову, никогда не ставил его на фланг. В то же время я делал так, чтобы все думали, что самое слабое звено тащит свою долю. Поэтому иногда было трудно придумывать - как сделать так, чтобы отдавать приказы взводу и перекладывать обязанности с одного на другого. Однако Питерсон пришел в марте, и, по-моему, к маю - двумя месяцами позже - этот самый Питерсон во всех отношениях был образцовым воином. То есть парень этот был уверен в себе. Мы его таким сделали. То есть мы его приняли, этого парня, заплаканного и перепуганного, совершенно неуверенного в себе, и сделали так, чтобы он эту уверенность обрёл. Он побывал в боях, но остальные защищали его, и держали его подальше от неприятностей. Он стал такой уверенный в своих силах, и было по-настоящему приятно, типа как смотреть, как растёт твой собственный ребёнок. Все вроде как принимали его за маленького братика.
В общем, был один из таких дней, когда ничего такого не ждешь. Какое-то время в перестрелки мы не вступали. Он захотел пойти головным. Я говорю: 'Кто в голове?' - 'Питерсон'. Я говорю: 'Что это он там делает?' Он хотел идти головным. Я выстраивал свой взвод необычным образом. Я был в середине, поэтому голова строя, где шёл он, являлась правым флангом, потому что там были люди на тропе. И вот мы на открытом месте. В сравнительной безопасности. Несколько наших правил: если тебя ранят, не говори ни слова, не вопи. Сиди на месте. Мы знаем, где ты есть. Мы знаем, где ты упал. Мы туда придем.
На тропе - люди, а мы, похоже, расслабились. Раздались выстрелы, и кто-то заорал: 'Питерсон!'. Поэтому мы немедленно бросились вперёд. Я оторвался. Я никогда не приказывал своим людям идти вперёд без меня. Я всегда шёл с ними. Я был впереди всех на той тропе. Питерсон начал вопить. Раздались ещё два выстрела. Тишина. Я просто замер на месте. Питерсон погиб. И, конечно, никто не мог в это поверить. Мы хотели идти вперёд, за ним. Я сказал: 'Убили его. Бросьте'. Нас прижали к земле, откуда-то слева.
Командир батальона был в чоппере прямо над нами. Говорит: 'Не вижу я вас'. Отвечаю: 'А вы и не должны нас видеть. Тому нас и учили, скрывать свое местонахождение. Я вас вижу. Я знаю, куда летит вертолёт, и наведу сейчас на место - дам азимут - чтобы сообщить, где мы сейчас. Вон там вижу двух человек. Это они. Бейте по ним'. Он говорит: 'Я не могу рисковать. Это, наверное, твои'. Я отвечаю: 'Ничего похожего на такую местность рядом с нами нет. Они перед вами. Просто дайте огня из этого чёртового чоппера, и попадёте. Мы позади вас'. Он отказался. Так мы тех двоих и не нашли.
Добрались до Питерсона. Поскольку мы слышали, как Питерсон орал, мы знали, что в него попали дважды. Первый выстрел попал в руку. Второй пришёлся в голову. Не завопи он, был бы жив. Без вопросов, был бы жив. Он растерялся. Сломался.
До сегодняшнего дня уверен, что то, что я сделал там, было необходимо, хотя и считаю, что в определённый момент это была одна из самых жестоких вещей, которые можно проделать с человеком. Каждый раз, после того как кого-нибудь ранят или убьют, психологически ты наиболее уязвим для внушения. Я знал, что сейчас скажу. Я собрал взвод и сказал им, что вот этот раненый, этот убитый человек,
В одном я уверен - психологически мы должны были оставаться на ногах. И именно в этот момент я их ударил, когда они были наиболее уязвимы, растоптал их - им-то это, может, и не понравилось, но они навсегда запомнили то, что я сказал. Это было важно.
В тот день, когда Питерсон... Я сказал взводу идти вперёд, отстал от них в поле, сел и попытался заплакать. Это случилось впервые, и... Я отправил свой взвод вперёд, потому что во время начальной подготовки в Форт-Худе наш сержант-инструктор однажды заболел гриппом. Он заставил взвод повернуться кругом, и в это же время мы услышали, как его вырвало - он сделал всё вовремя, чтобы мы его таким не увидели. Мы поняли, почему он так поступил. И это мне запомнилось. И в тот день, явно рискуя жизнью, я отправил взвод вперёд, потому что знал, что они понимают, как я себя чувствую. У меня были личные вещи Питерсона, и среди них было письмо, адресованное, как я подозреваю, его девушке. На конверте были цветочки. Девятнадцать лет. Когда он прибыл, ему было восемнадцать. Юный пацанчик был. Наш пацанчик, о котором мы собирались заботиться. В каком-то смысле мы его усыновили. Мы намеревались провести его до конца. Он так не хотел погибать. Ему там было такое же место, как и нам, не больше. Даже меньше.
Понимаешь, я никогда не плакал во Вьетнаме. А тогда я заплакал - в первый и единственный раз. Я в душе постоянно плакал. Так мне невесело было. Но я никогда не плакал. Не из-за того, что, мол, мужик или не мужик, но ведь офицер, и плакать не должен, никаких эмоций.
Насколько я знаю, никто во всём моем взводе не хотел убивать, не было никого, кто убивал бы раньше. Был один парень, Хейнор, ковбой этакий, молодой, нахальный: 'Ух-ты, это же приключение'. Он спас меня от гибели и покинул поле боя раненым, в результате того, что спас меня от гибели. Мне казалось, он один был такой. Блин, это было просто... Или держишься друг за друга, или не держишься.
Помню, как страшно мёрз однажды ночью, и как мне хотелось подползти к радисту - мы провели десять месяцев вместе, и в этом нет никакого сексуального подтекста или чего-то ещё. Мне было страшно холодно. А он был человеком, который был рядом каждый день, каждую минуту, и мне просто захотелось, чтобы два тела оказались рядом. Я не смог этого сделать. Я не мог этого сделать из-за того факта, что этим я проявил бы свою слабость. Я стал бы чересчур близок с ним психологически, и очень переживал бы по этому поводу. Чёрт, до чего ж там было одиноко.
Я был убеждён, что мой взвод должен тащить больше боеприпасов, больше оружия, и что я сам должен тащить больше боеприпасов, чем любой другой во взводе. Потому что однажды в роте кончились патроны, и у нас одних немного ещё оставалось, поэтому мы удерживали позицию, пока другие взводы отходили. С тех пор я был убеждён, что тащить их надо. Кто его знает? Делаешь то, что спасает их от гибели, а они тебя за это ненавидят. Сейчас-то им совестно, но они остались в живых, и при этом будут меня ненавидеть за то, что я спас их от смерти. И если им было ужасно тяжело, когда это происходило, они будут ненавидеть меня за то, что это я заставил их так страдать. Понимаешь, так вот... Или я заслужил их уважение. Я никогда не буду... То есть раз или два кто-то мне что-то скажет, и ты чувствуешь, что заслужил их уважение. Но вот делать это постоянно, трудно это - принимать решения, когда завтра...