Все души
Шрифт:
Вот запись, которую Кромер-Блейк сделал у себя в дневнике от того самого пятого ноября того самого года и которую я перевожу и включаю в свой текст сегодня:
«Больше всего меня поражает, что моя болезнь все еще не мешает мне интересоваться жизнью других. Я принял решение вести себя так, словно со мной ничего не случилось, и не говорить ничего и никому за исключением Б., да и Б. только в том случае, если подтвердится худшее. Оказывается, это нетрудно, было бы принято решение. Но удивительно не то, что я в силах хранить тайну и вести себя как должно, а то, что я по-прежнему испытываю все тот же неизменный интерес ко всему, что меня окружает. Все для меня важно, все меня затрагивает. На самом деле мне не нужно притворяться, потому что я не могу уговорить себя, что подобное может произойти – или скоро произойдет – со мной. Мне никак не свыкнуться с мыслью, что, судя по положению вещей, я могу в конце концов умереть – умереть! – и еще с одной мыслью: что, если это произойдет (скрестим пальцы), я перестану узнавать о том, что по-прежнему будет происходить с другими. Словно у меня вырвут из рук книжку, которую я читаю с неизбывным любопытством. Непостижимо. Хотя, если б только к тому все оно и сводилось, полбеды; худо, что никаких других книг уже не будет, жизнь как единственный манускрипт.
Жизнь все еще такая же, как в Средние века.
Если подтвердится худшее, мне-то, разумеется, больше ничего не будет грозить, только моя смерть, угроза самодостаточная. С этой мыслью мне никак не свыкнуться, а потому не хочу снова идти к моему доктору или показываться Дайананду, – он, должно быть, уже заподозрил, что со здоровьем у меня неладно, клинический глаз у него беспощадный. Вот почему для меня сейчас так важно то, что для меня утратит тогда всякую важность: что будет с Б. (не могу себе представить, как это я не буду больше присутствовать в его жизни, смерть отнимает у нас не только нашу собственную жизнь, но и жизни других людей) и что будет с самим Дайанандом, и Роджером, и Тедом, и Клер, и с нашим дорогим испанцем. Сегодня я увидел их обоих у нее в кабинете, стояли рядом у окна, видно, только что разомкнули объятие, не столько влюбленные, сколько взбудораженные и в то же время чуть опечаленные, словно сожалели, что не могут любить друг друга еще сильнее. Хорошо, что первым вошел я, а не Тед. Тут на днях Клер между двумя занятиями забежала ко мне в кабинет, была нервознее обычного и очень торопилась выговориться. Я отвел на нее только три минуты, которые превратились в шесть (юный Боттомли томился в нетерпении за дверью с надменным и осуждающим выражением на лице); и за эти шесть минут она не сказала ничего особо связного или конкретного, говорила все время исключительно о Теде, словно это было важнее всего на свете. Я ждал, что она позвонит позже, объяснится вразумительней, – абсолютное молчание, ни звука. Зато сегодня я вдруг почувствовал: чья-то нога, ее нога, касается под столом моей правой лодыжки, к великому моему изумлению. Пальцы ее ноги поглаживали мою лодыжку. К счастью, сидели мы в „Галифаксе", скатерти там до полу. Я сразу понял – Клер нащупывала левую ногу нашего испанца, сидевшего рядом со мной, так что я, глядя на нее широко раскрытыми глазами и чуть-чуть упрекающе, незаметно взял ее ногу за щиколотку и переправил туда, куда она на самом деле жаждала попасть, – на чужеземное колено. Затем, разумеется, я отключился от подстольных маневров и срочно завел с Тедом разговор на новую
15
Осенний триместр, назван по имени святого Михаила.
Кромер-Блейк был моим проводником и покровителем в городе Оксфорде, он-то и познакомил меня с Клер Бейз четыре месяца спустя после моего приезда и за девять месяцев до пятого ноября того года. Произошло это за одним из тех напичканных высокопарными речами ужинов, которые известны здесь под названием high tables. Ужины эти даются в огромных столовых разных колледжей, а каждый колледж раз в неделю проводит свой собственный. Если именуются они – в буквальном переводе – «высокие столы», то, скорей всего, по той причине, что стол, за которым рассаживаются хозяева и приглашенные, стоит на помосте, гораздо выше, чем все остальные столы (за которыми ужинают студенты, притом с подозрительной поспешностью, а по завершении трапезы тотчас же выскакивают из столовой, оставляя высоких сотрапезников в узком и все более сужающемся кругу и избегая тем самым зрелища, каковое в конце концов эти последние начнут являть взорам), так что «высокие столы» – наименование, данное вовсе не потому, что качество блюд на столе либо качество застольных бесед было таким уж высоким. Ужины регламентированы этикетом (оксфордским), и для членов конгрегации ношение мантии строго обязательно. В принципе также предписывается строгое соблюдение всех внешних норм и форм, но непомерная длительность этих ужинов способствует возникновению и усугублению значительных изменений к худшему в манерах, лексиконе, произношении, связности речи, сдержанности, умеренности, опрятности одежд, благовоспитанности и вообще в поведении сотрапезников, числом обычно около тридцати. На начальной стадии все торжественно и регламентировано, вплоть до мельчайших подробностей. Сотрапезники состоят наполовину из членов колледжа, который дает ужин, и наполовину – из членов других колледжей (плюс кто-то из заезжих иногородних либо иностранцев), которых хозяева пригласили в надежде, что те, в свою очередь, пригласят их в свои колледжи (так что состав приглашенных меняется лишь в небольшой степени, сотрапезники почти всегда одни и те же, просто ужинают то в одном колледже, то в другом, и в результате им случается совместно ужинать раз десять-двенадцать в течение учебного года, так что в конце концов они проникаются неприязнью, а то и ненавистью друг к другу); так вот, для начала все встречаются в небольшой нарядной гостиной, прилегающей к столовой, наскоро дегустируют там шерри, а когда соберется весь состав, шествуют в столовую (как правило, после семи, хотя в приглашении значится «ровно в семь») строем попарно (каждый из хозяев со своим приглашенным) и в последовательности, строго соответствующей иерархии внутри колледжа. Мигом вспомнить стаж и звания десяти-двенадцати особ, заслуживших иерархические прерогативы и ревниво их блюдущих, – дело непростое, а посему уже перед дверьми в столовую имеет место то дискуссия, то перепалка, кого-то оттеснили, кого-то оттолкнули, кого-то отпихнули, – виноваты члены колледжа, fellows, [16] амбициозные либо беспамятные, они, так сказать, пытаются торпедировать заведенный порядок и втереться в ряды избранных с целью повысить собственный престиж. Студенты (голодные), которые уже расселись в столовой и ждут, встают с напускной почтительностью при появлении донов, шествующих в мантиях, а также иноземцев, их сопровождающих (по воле случая и в растерянности); вошедшие останавливаются, благоговейно возложив длани на спинки стульев, заранее им указанных. Warden, ректор либо глава колледжа (по большей части скучающий представитель дворянства), садится в качестве председателя во главе стола, стоящего на возвышении и тем самым демонстрирующего свое главенство над остальными столами, а посему warden оказывается председателем вдвойне; и, прежде чем все мы усядемся, приступает к самой ощутимой для слуха части своих обязанностей в качестве дважды председателя, а именно обрушивает на присутствующих неотвратимый град ударов молотка и латинских словес, и это будет длиться, поражая и ужасая нас, иноземцев, в течение всего ужина. Ибо этот самый warden заранее припас и положил так, чтобы был под рукой, небольшой молоток, а также нечто вроде деревянной подставки, вроде тех, какими пользуются судьи, – по ней-то он и стучит молотком, дабы возвестить о начале ужина, а затем возвещать о многочисленных переменах блюд и вин, а также поигрывать им – рассеянно и угрожающе, – когда ему становится скучно (почти все время). По завершении первой молитвы на англизированной латыни – во время чтения все стоят по струнке и в безмолвии, которое отдает ладаном, – в первый раз слышится резкий удар молотка, от него звенят бокалы тонкого хрусталя – и это прелюдия к гомону, который поднимают проголодавшиеся ооныи изголодавшиеся студенты: грохочут стульями, орут, наперебой подзывая официантов, набрасываются, вооружась ложками, на суп либо на бульон или на красное вино, расхватывая бокалы красноватыми пальцами. Этикетом предписано, чтобы каждый из сотрапезников (возвысившихся) побеседовал в течение семи минут с лицом, восседающим справа от него (либо слева, в зависимости от того, в какой последовательности вступали пары в столовую), а затем он должен уделить пять минут соседу с другой стороны; и положено таким хронометрическим манером чередовать собеседников в течение двух часов, пока длится первый этап «высокого стола». Зато никоим образом не рекомендуется обращать слово к тому, кто сидит напротив, в тех случаях, когда оба сотрапезника одновременно допустили ошибку в хронометрировании и на мгновение оказались без собеседника, что в Оксфорде расценивается как ситуация крайне неловкая, а то и оскорбительная. По сей причине преподаватели в Оксфорде навострились в искусстве одновременно беседовать, есть, пить и считать минуты, совершая три первых действия на великой скорости, а четвертое – с предельной точностью, поскольку сразу после приказа – в форме очередной порции латыни и удара молотка, – который даст самовластный warden, официанты начнут проворно убирать тарелки и бокалы всех сотрапезников, независимо от того, съедено ли все подчистую, недоедено или вообще нетронуто. Во время первых моих high tables я не успевал и кусочка проглотить, поскольку был всецело занят подсчетом мелькающих минут и необходимостью изображать разговор то с соседом слева, то с соседом справа при соблюдении принципа нечетного количества минут, в сумме составляющих дюжину. Официанты выхватывали у меня из-под носа нетронутые тарелки, а также бокалы, эти-то опорожненные, притом до последней капли, по той причине, что, пребывая в коммуникативном и хронометрическом отчаянии, единственное, что я успевал, так это неумеренно предаваться питью. Во время этого «высокого стола», второго в моей жизни, Клер Бейз, сидевшая почти напротив, наблюдала краешком глаза – то ли забавляясь, то ли сочувствуя – за растерянной миной, появлявшейся у меня на лице всякий раз, когда из-под носа исчезали тарелки с обильными яствами, которых я не успевал даже разглядеть, несмотря на голод и опьянение, всё нараставшие (помню, это да, как сидел, не выпуская из рук ножа и вилки – неподвижных, хоть и в состоянии готовности, – но только собирался отрезать или подцепить кусок чего-нибудь, вспоминал, что нужно поглядеть на часы, или замечал, что собеседник слева уже бормочет себе под нос невнятные словеса – скорее всего, проклятия и ругательства – либо жует слишком звучно – мне послышалось даже, что он прочищает горло, дабы таким образом уведомить меня, что ждет, когда же я приступлю к беседе, поскольку он уже завершил предыдущий разговор со своим соседом). Главных блюд, составлявших первый этап ужина, могло быть три, четыре, а то и пять (в зависимости от щедрости или скаредности руководящих лиц колледжа); и на то, чтобы вкусить этих яств, требовалось – в основном из-за длительных перерывов между ними (когда оказывалось, что перед нами нет ровным счетом ничего, кроме безнадежно одинокой рюмки вина) – около двух часов, как я уже сказал. Таким образом, на протяжении двух первых часов вы были обречены на разговоры только с двумя персонажами: одним неизменно был коллега, вручивший вам приглашение, – этот слева, а другой – тот, кого наудачу пошлет судьба, причем на удачу как раз рассчитывать не приходилось, поскольку места распределял warden, а он, как правило, проявлял зловредность. Во время того ужина амфитрионом моим был Кромер-Блейк, и он предупредил меня, что моим соседом справа будет юный и многообещающий экономист, единственным недостатком которого (во время «высоких ужинов») было то, что он соглашался беседовать лишь на тему, о которой шла речь в его докторской диссертации, защищенной совсем недавно.
16
Зд.: сослуживцы (англ.).
– А что за тема? – спросил я, пока мы искали среди толкотни свое место в попарно сгруппировавшемся строю перед входом в столовую.
Кромер-Блейк провел ладонью по седеющим волосам – обычный его жест перед тем, как ответить на вопрос, поделиться мнением или рассказать анекдот, – и с улыбкой проговорил:
– Что ж, тема, можно сказать, весьма не банальная. Но я уверен, тебе хватит времени, и с избытком, всё узнать самому.
Этот юный экономист, по фамилии Хэллиуэлл, был тучен и рыжеволос, с усиками военного образца, но жиденькими – то ли недоростки, то ли недоноски, – и его действительно ничуть не интересовала ни моя особа, ни моя страна (как правило, моя страна оказывалась спасительной темой во время бесед на возвышении), а потому мне пришлось взять инициативу на себя и допросить его из вежливости, так что уже в ответ на четвертый вопрос он – как и предсказал Кромер-Блейк – вышел на оригинальнейшую тему своей докторской диссертации, а именно: некий и, по всей видимости, своеобразный налог, просуществовавший в Англии с 1760 по 1767 год и введенный на сидр.
– Исключительно на сидр?
– Исключительно на сидр, – с удовлетворением ответствовал юный экономист Хэллиуэлл.
– О, весьма любопытно, подумать только, – откомментировал я. – Как же случилось, что его ввели исключительно на сидр?
– Вы удивлены, не правда ли? – проговорил в упоении юный экономист Хэллиуэлл и пустился подробнейшим образом растолковывать мне причины введения и специфику этого необычного налога, интересовавшего меня меньше некуда.
– Безумно интересно, продолжайте, пожалуйста, – поощрял я его.
К счастью, когда говоришь на неродном языке, совсем нетрудно делать вид, что слушаешь собеседника, соглашаться, хвалить или время от времени разевать рот (угодливо) просто по наитию; в данном случае я так и поступал во время каждой нескончаемой семиминутки с юным Хзллиуэллом, которую мне приходилось терпеть после пятиминутки с Кромер-Блейком. Покуда многообещающий экономист разглагольствовал о сидре, не ведая меры и не удостаивая меня, хотя бы из вежливости, ни единым вопросом, я пьянел хоть и постепенно, но все сильнее и сильнее (к счастью, ни мое поведение, ни внешний вид никак не выдают, что за процессы во мне происходят, когда я напиваюсь); однако опьянение все-таки не мешало мне наблюдать за остальными сотрапезниками, непосредственное общение с которыми мне воспрещалось до времени десерта, и в периоды бесед с Кромер-Блейком я мог расспрашивать его о прочих участниках застолья и хоть немного отводить душу, посылая очень далеко юного экономиста Хэллиуэлла (посылал по-испански). Должен сказать, что, поскольку Клер Бейз наблюдала за мной краешком глаза и со смесью насмешки и сострадания во взгляде, я также наблюдал за нею с превеликим удовольствием, а позже, когда на свет выплыло значительное изменение к худшему в общей обстановке за столом, – с неприкрытым восхищением сексуального характера. Она была одной из пятерых женщин – участниц ужина и одной из двух моложе пятидесяти. И при этом единственной, у которой из-под черной мантии виднелся безупречный вырез, а больше я ничего не скажу из принципа, ибо в течение определенного времени был ее любовником и потому счел бы бахвальством перечислять сейчас ее совершенства. Остальные сотрапезники были мужчины, все в мантиях, за одним-единственным исключением, a warden был лорд Раймер, член палаты лордов и выдающийся интриган, чем он и прославился в городе Лондоне, а также в городах Оксфорд, Брюссель, Страсбург и Женева. Между ним и мною сидели два сотрапезника, а Клер Бейз, по другую сторону стола, была отделена от председательского места только одним.
В Англии, как всем известно, почти не глядят друг на друга, разве что глянут столь неопределенно, столь ненамеренно, что всегда остается сомнение, в самом ли деле глядит тот, кто словно бы глядит, – такими тусклыми становятся глаза при выполнении своих природных функций. Поэтому континентальный взгляд (мой, например) может вызвать смущение у человека, на которого глядят таким образом, даже в тех случаях, когда с испанской либо континентальной точки зрения взгляд этот, – по сравнению с другими, какие характерны для испанца либо для континентального жителя, – можно определить как безразличный или слегка заинтересованный, а то и почтительный. Здесь кроется также причина другого явления, а именно: когда английский взгляд, он же островной, избавляется от дымки, которой обычно подернут, результат смутит кого угодно; и мог бы вызвать распри и ссоры, если бы глаза других не сохраняли свою дымку, а потому были не в состоянии ни разглядеть, ни увидеть то, что для других глаз, незатуманенных, континентальных например, было бы очевидностью, а то и оскорблением. Хотя за два года я кое-как выучился – по собственной воле – глядеть как сквозь дымку, но в ту пору, о которой речь, мой взгляд не только еще не обрел способности быть сам себе цензурой, но, вдобавок, как я уже дал понять, во время тех незабываемых ужинов единственным моим средством спасения от голода и тоски – кроме красного, розового и белого вина – было навострить глаза и посвятить себя наблюдению. Так вот, если с определенного момента в моем взгляде (это я и сам сознавал) читалось величайшее сексуальное восхищение Клер Бейз, то во взгляде лорда Раймера, начиная с первого же удара молотка и с первой же молитвы на англизированной латыни, читалась нескрываемая и неистовая похоть, возбуждаемая созерцанием той же Клер Бейз. Но бесстыдство взглядов, которые я бросал на Клер, аннулировалось благодаря дымке стыдливости, предохранявшей глаза остальных сотрапезников, когда они глядели на меня (включая и глаза лорда Раймера, они у него тоже подергивались привычной островной дымкой, когда, в свой черед, отрывались от лица или от выреза Клер Бейз), а мой взгляд становился со всей очевидностью предсмертным (по вине Хэллиуэлла с его занудством) и озлобленным (по вине лорда Раймера с его животной похотливостью, которую мой взгляд не мог не прочесть
– Поразительная, эта ваша история с сидром, – произносил я тем временем. – И этот странный налог существовал только в Англии?
– Только в Англии, – подтверждал сияя Хэллиуэлл.
От меня не ускользнуло, что Клер Бейз заметила мое движение (стало быть, обращала на меня какое-то внимание в этой ситуации) и тоже откинулась назад, хоть и не знаю, из каких соображений – то ли с целью подставить таким образом под удар кого-то из своих соседей, то ли для того, чтобы удалить из поля зрения лорда Раймера свое лицо и свой вырез и проверить, не удастся ли лорду Раймеру выйти из состояния невменяемости и привести себя в порядок. Но гений по части интриг выдвинулся вперед всей своей тушей (причем левый локоть елозил по столу, а передняя часть мантии проволочилась по нетронутому филею и смахнула на скатерть зеленый горошек, так что горошины раскатились в разные стороны) – он не собирался терять из виду то, на что не мог насмотреться. И наступил момент, когда лорд Раймер, взгляд которого по-прежнему и неотрывно был прикован к лицу и вырезу Клер Бейз, полностью отключился, и стук молотка, до этого раздававшийся с интервалами произвольной длительности и аритмичный, превратился в барабанный бой, непрерывный и механический, чего сам warden совершенно не сознавал. Результаты не замедлили сказаться, и притом наглядно, на общем виде стола: он был весь в объедках и усеян не только крошками, горошинами и шампиньонами (это добро просыпать во всех случаях нетрудно) – тут же валялись куски картофеля, сваренного на пару, косточки камбалы, очки уродливого профессора из Лейдена (без очков он был еще уродливее), и скатерть была вся в подтеках густых соусов и в бессчетных и разноцветных винных пятнах. (К счастью, мантии, наряду с функциями эстетическими, а также маскирующими, выполняют еще одну: предохраняют элегантные наряды тех, кто восседает за «высокими столами», от всяких отбросов, не поддающихся ни опознанию, ни исчислению, которые периодически на этих столах скапливаются. Пятеро официантов, уже пришедших к согласию, были, однако же, заняты тем, что в десять рук придерживали стол за торец напротив места, которое занимал warden, от чего весьма страдала шевелюра литературного авторитета, который там восседал, – и цель официантов состояла в том, чтобы вибрации от грохота и вес громадного туловища лорда Раймера, навалившегося на стол, не причинили оному еще большего ущерба. Постепенно (хотя все происходило в считанные секунды) в столовой воцарилась тишина – хотя и не полная, поскольку разгорячившийся Хэллиуэлл и раздражившийся Этуотер были не в силах замолчать хоть на миг, и покуда первый из упомянутых топил меня в сидре («Сам виконт Питт [17] был вынужден заняться этим вопросом! Стерн [18] упоминает сидр в одной из своих проповедей!» – восклицал он в самозабвении), второй, засунув большие пальцы обеих рук в складки своей мантии на уровни груди, продолжал пламенную речь, обращенную к лорду Раймеру, полагая, что неотрывный и животный взгляд последнего устремлен на него, а не на вожделенный вырез и лицо Клер Бейз. Хотя барабанный грохот в своей самой варварской фазе продлился не дольше минуты, ситуация сделалась невыносимой (в продолжение этой самой минуты). Но единственными сотрапезниками, взгляд которых не был подернут дымкой, оставались мы, а мы никаких мер принять не могли, поскольку на иерархической лестнице занимали скромные места; глаза же персон рангом повыше пребывали под уже упоминавшейся завесой, не позволявшей им увидеть, что лорд Раймер перешел все границы и следует привести его в чувство или без проволочек просто-напросто отстранить от обязанностей председателя (а лорд Раймер был не только warden, но еще и влиятельный политический деятель и прославился своей ненасытной мстительностью); и по этой причине тишина все ширилась и ширилась, и ее нарушали только невозмутимое бормотание Хэллиуэлла, брюзжание светила Этуотера и взвизгивания гарпии, сидевшей одесную от лорда Раймера, – а эта особа, хоть и принадлежала со всей очевидностью к разряду подлипал и была неспособна его одернуть, так как боялась впасть в немилость, все же не могла сдерживаться и всякий раз при очередном ударе молотка содрогалась, ибо бюст ее, пышный и явно подправленный инъекцией, находился в непосредственной близости от истязаемой подставки.
17
Питт, Уильям (старший), 1708–1778 – министр иностранных дел (1756–1761), затем премьер-министр (1766–1768) Великобритании.
18
Стерн, Лоуренс (1713–1768) – английский писатель, автор гротескного романа «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», блестяще переведенного на испанский язык Хавьером Мариасом. Был священником англиканской церкви.
В продолжение этой бесконечной минуты я успел понаблюдать за всеми сотрапезниками, которые оказались у меня в поле зрения: литературный авторитет за другим концом стола отмахивался обеими руками от официантов, каковые, тщась удержать стол в равновесии, действовали ему на нервы, трепали, как и прежде, шевелюру и задевали уши локтями десятка рук, вцепившихся всеми пальцами в край столешницы; справа от светила докторша Уитинхолл явно жалела, что у нее только две руки, ибо пыталась в одно и то же время совершить целых три дела: заткнуть себе уши, остановить лавину бутылок (с половиной содержимого), уже катившихся по направлению к лорду Раймеру, и удержать на голове паричок с мелированными прядями (скорее всего, новый), потому что он начал сползать; а вторым соседом литературного авторитета был заведующий моей кафедрой (профессор Кэвенаф, ирландец, державшийся непринужденно и больше всего интересовавшийся собственными писательскими успехами – он печатал под псевдонимом романы ужасов и навлек на себя неприязнь коллег как раз за то, что был ирландец, писал романы и держался непринужденно); Кэвенаф, казалось, потешался над происходящим: действительно, он иронически подыгрывал грохоту молотка, постукивая ложечкой по своему бокалу, как делают во время десерта, чтобы попросить слова; справа от него находились два члена колледжа (Браунджон и Уиллис, так они звались; и были то мужи ученые, средних лет, а потому не очень возбудимые); эти двое ограничивались тем, что искоса поглядывали на лорда Раймера и тщились изловить ускользавшие от них очки их гостя из Голландии, а тот, хоть и сидел в безопасности на своем месте, после утраты очков простер пред собою обе руки (опрокинув немногие предметы поблизости, которые еще оставались в вертикальном положении), словно боялся оступиться, как делают слепые, когда потеряют трость; Дайананд, также член колледжа и личность с характером, был одним из тех немногих, кто мог бы остановить разбарабанившегося лорда Раймера; но, по правде сказать, хоть поза его и не предвещала ничего доброго, Дайананд ограничивался тем, что бросал на него смертоубийственные взгляды да сжимал и разжимал кулаки, лежавшие на столе. («Этот индийский врач заставит его расплатиться дорогой ценой, даже если ему придется прождать десять лет, – подумал я. – Этот индийский врач – человек опасный»); светило Этуотер и экономист Хэллиуэлл остановили в конце концов потоки своего красноречия, но, казалось, само их молчание приводило обоих в еще большее замешательство, чем колотьба молотком по подставке, которую учинил warden и которую оба расслышали, возможно, лишь тогда, когда наступил миг барабанного грохота и молчания сотрапезников; я уже рассказал о пугливой гарпии; что же касается Кромер-Блейка – лицо его было загадкой: потирая свой восковой подбородок, он, казалось, выжидал чего-то с неопределенной улыбкой (то ли вот-вот расхохочется, то ли вот-вот даст волю скопившемуся гневу), словно знал заранее, как человек, хорошо изучивший нрав и обычай своего начальства, что одна минута продлится одну минуту. Остальные четверо сотрапезников, среди которых был и Эдвард Бейз, сидевший слева за противоположным концом стола, не попадали в мое поле зрения. Но за то время, что взгляд мои совершил вышеописанный пробег, в течение шестидесяти секунд тогда и немногим больше теперь, когда давно кончилось то мое время и прошло еще много времени и пишу я здесь, в моем городе Мадриде, я пропустил в перечне Клер Бейз – и пропустил сознательно.
В действительности можно сказать, что в течение той минуты никто не поглядел по-настоящему – я хочу сказать, глаза в глаза – на лорда Раймера: некоторые поглядывали на него украдкой, но видеть не видели по причинам, изложенным выше; другие были слишком поглощены заботой о том, как бы сохранить собственный благопристойный вид и предотвратить падение на пол бутылок, очков и катившихся по столу бокалов, сдвинутых с места и опрокинутых ударами молотка; а третьи воспользовались этой минутой, чтобы обменяться взглядами, иными словами – чтобы поглядеть друг на друга в упор и без всяких завес. В числе первых была гарпия, автор страшных романов Кэвенаф, светило в области общественных наук Этуотер и сидроэкономист Хэллиуэлл, причем эти двое, будучи членами колледжа, возможно, колебались (хоть и слегка), как им поступить: то ли вмешаться и отобрать у лорда Раймера его орудие, то ли отсидеться сложа руки в ожидании, что кто-то другой отважится рискнуть и подставить себя под молоток, либо – позже – навлечь на себя гонения; в числе остальных пребывали литературный авторитет, он же – близившийся к почетной отставке со званием заслуженного профессора Тоби Райленде, а также научные сотрудники Браунджон и Уиллис, докторша Уиттинхолл в паричке и страшилище-минеролог, пребывавший во тьме; в числе третьих были, как я увидел за последние секунды вышеописанной минуты, Дайананд и Кромер-Блейк, Клер Бейз и я; и еще, возможно, муж Клер; скорее всего, и он тоже. Взгляд, который в смягченном варианте (всего лишь подозрительный и строгий) периодически бросал на меня Дайананд в течение ужина и который в последнюю минуту устремился, но уже во всей своей интенсивности, на лорда Раймера, внезапно переместился, не утратив интенсивности, на Кромер-Блейка, друга Дайананда; иными словами, Дайананд бросил на него взгляд, который я выше определил как смертоубийственный, а сам индийский врач, положив руки на стол, все сжимал и разжимал кулаки, движением человека, который дошел до крайней степени раздражения и сдерживает себя с великим трудом; Кромер-Блейк, в свою очередь, ощутив устремленный на него обжигающий взгляд Дайананда, поднял глаза, и хоть я не мог разглядеть толком их выражение, поскольку Кромер-Блейк повернулся ко мне в профиль и, по правде сказать, мне был виден только правый его глаз, но я заметил, что намечавшаяся улыбка превратилась у него в прямую линию, крайне жесткую, которая растягивала иногда его губы, настолько бледные, что они казались бескровными.