Все души
Шрифт:
Тут-то я и взглянул, не таясь, на лицо Клер Бейз; и хотя еще не был знаком с нею, увидел ее, словно кого-то, кто появился из моего прошлого. Иными словами, взглянул, словно на кого-то, кто уже не существует в моем настоящем, словно на кого-то, кто занимал в нашей жизни важнейшее место и перестал его занимать, уже умер, словно на кого-то, кто был, но его больше нет, либо на кого-то, кого мы сами, уже давным-давно, приговорили к небытию, – возможно, потому что этот кто-то приговорил к небытию, и гораздо раньше, нас самих. Платье с вырезом, видневшееся под мантией и косвенным образом спровоцировавшее такие бедствия, принадлежало другой эпохе – в Англии это не редкость, когда речь идет о парадной одежде. Да и само лицо Клер Бейз было немного старомодным – с чересчур пухлыми губами и с высокими скулами. Но главное было не это. Главное было то, что она тоже глядела на меня; глядела так, словно знала меня издавна, словно сама была одним из тех освященных памятью и второстепенных образов, которые обитают во временах нашего детства и никогда впоследствии не обретут способности глядеть на нас как на мерзких взрослых, какими мы стали; нет, нам на счастье, мы по-прежнему и навечно будем видеться детьми их инертному оку, деформированному памятью. Эта благословенная неспособность у женщин встречается чаще, чем у мужчин, для мужчин дети всего лишь раздражающие наброски будущих джентльменов, в то время как для женщин дети – существа совершенные, но им предстоит утратить совершенство и огрубеть, а потому око женской памяти силится сохранить образ божества, подвластного времени и тем самым приговоренного к утрате божественности; и если женщине не дано было увидеть въявь того ребенка из прошлых времен, то все усилия воображения, всегда необходимые при близости двух людей, у нее устремляются на то, чтобы представить себе его по фотографии, либо по лицу спящего (который когда-то был тем ребенком, и вырос, и, возможно, даже состарился), либо по ленивым воспоминаниям узурпатора, если он
Она отвела глаза. Внезапно warden лорд Раймер, словно стряхнув свое похотливое оцепенение, энергичным жестом вскинул молоток и, заметив, какая стоит вокруг тишина (уже и шепота не слышалось, а студенты давно расправились за нижними столами со своим убогим ужином и разбежались, причем кое-кто прихватил с собою ножи в качестве компенсации), презрительно и неопределенно повел рукою, ткнув в нашу сторону рукояткой молотка, и проговорил:
– Что с вами случилось? Вам нечего больше сказать друг другу или тихий ангел пролетел?
И поднялся с места, проехавшись бедром (противнейшее зрелище) по тарелке с нетронутым филеем, с которой скатились уже все горошины, и рявкнул нечто на псевдолатыни, не сделав ни малейшего усилия придать звучанию хоть какое-то правдоподобие, и нанес последний и яростный удар по истерзанной подставке, и ликующе проорал:
– Десерт!
В ритуале ужинов на возвышении это – момент великой торжественности и красоты (пластической), ибо это – сигнал, обязывающий всех сотрапезников повставать с мест и снова строем (хотя теперь и неупорядоченным, пошатывающимся и не признающим дисциплины) проследовать в гостиную, менее чопорную и более приветливую, где в течение полутора часов будут методически вкушаться фрукты по сезону, фрукты тропические, фрукты вяленые, мороженое, торты, пирожные, шербеты, шоколадные конфеты с твердой начинкой, печенья, вафли и шоколадные конфеты с ликером и мятой; и одновременно будут циркулировать по часовой стрелке и с повышенной скоростью разные бутылки, а точнее – графины с портвейном редкостных сортов, таких в продаже не найти. На этом, втором, этапе ужина, более раскованном и роскошном, не столько в духе восемнадцатого века, сколько в духе Средневековья и известном в здешних краях как поглощение бананов в лунном свете, можно, наконец, сменить собеседников, разговоры больше не регламентируются, и по мере того как портвейн обостряет жажду реванша и усугубляет затрудненность устной речи, вызванную винами первого этапа, беседа становится общей, неуправляемой, обрывистой и даже хаотичной, а временами непристойной. Кроме того, существует вероятность, что warden (вероятность эта, как и все прочее, зависит от его воли) предложит в какой-то момент тост за королеву, а это значит, что отныне разрешается курить. Но момент великой торжественности и красоты (пластической) – это момент выхода из столовой, поскольку во время шествия сотрапезники должны нести в руке свою салфетку, какой бы измазанной и измятой она ни была; и покачивание небольшого белого квадрата (несколько воинственное, как всегда при марше строем) контрастирует самым возвышенным образом с медлительным колыханием длиннейших и развевающихся черных мантий. Клер Бейз пришла в голову озорная мысль – воспользоваться салфеткой как нагрудником и во время шествия прикрыть ею вырез. Она засмеялась, и, полагаю, смех был адресован мне. За десертом она сидела далеко от меня, рядом с литературным авторитетом Тоби Райлендсом, и до самого конца ужина ни разу на меня не взглянула. Я же курил без передышки с того момента, как курение вышло из-под запрета благодаря неожиданной снисходительности либо монархической верноподданности, которые выказал warden лорд Раймер.
Именно в ту ночь я и осознал, что мое пребывание в городе Оксфорде наверняка окажется по своем окончании историей одного помрачения; и все, чему суждено здесь начаться либо произойти, будет затронуто либо окрашено этим моим помрачением: оно всеохватно и именно потому обречено на небытие в контексте всей моей жизни, ибо жизнь моя не помрачена; оно обречено рассеяться и забыться, подобно историям, рассказанным в романах, либо почти всем сновидениям. Потому я и силюсь сейчас всё вспомнить, силюсь всё записать, чтобы в конце концов не стерлось из памяти. И мертвые стерлись бы из памяти тоже, они ведь половина нашей жизни, они составляют нашу жизнь наравне с живыми, и в действительности непросто разобраться, что же именно у нас в памяти отделяет и отличает одних от других; иными словами, что отличает живых от тех мертвых, которых мы знали живыми. И в конце концов у меня из памяти стерлись бы те, кто уже умер здесь, в Оксфорде. Мои мертвые. Пример для меня.
То обстоятельство, что мое пребывание в этом городе обернулось помрачением, не было в определенном смысле какой-то диковиной, поскольку все, кто там живет, в той или иной степени живет во власти помрачения, врожденного или благоприобретенного. Они ведь не пребывают в обычном мире; и этого довольно для того, чтобы, когда выберутся туда (в Лондон, например), ощутить нехватку воздуха и шум в ушах, чтоб утратить равновесие
19
Валье-Инклан, Рамон, дель (1866–1936) – известный испанский прозаик, поэт, драматург.
Кромер-Блейк предложил мне бокал портвейна, попросив извинения за то, что качеством он уступает сортам, подававшимся во время «высоких десертов», и сел в кресло. Я уже занял место напротив, на софе, но тоже не снял еще церемониальной мантии. Оба мы выпили порядочно, но это обстоятельство никогда не мешало Кромер-Блейку поддерживать беседу. Иногда мы говорили по-английски, иногда по-испански, иногда каждый говорил на своем языке.
– Твое здоровье, – сказал он и проглотил одну каплю, в буквальном смысле слова. – Было не так уж тяжко, верно? Если не считать крещения в сидре, но от него в нашем колледже никто не ускользнул в нынешнем учебном году, так что утешься. И не ищи злого умысла, за столом ты был, кажется, единственным, кто еще не прошел через эту пытку, потому тебя к нему и подсадили. Хэллиуэлл у нас новичок, и это его визитная карточка при первом знакомстве, только вот текст длинноват. Беда в том, что знакомство обычно на том и кончается, второго шанса никто бедняге не дает.
– Тем не менее хуже всего было не это… – начал я, но Кромер-Блейк, не сомневавшийся в том, что вся прелесть «высоких ужинов» состоит не столько в них самих, сколько в последующем обсуждении, не дал мне возможности разъяснить, что же именно, на мой взгляд, было хуже всего.
– Хуже всего было поведение Дайананда, – объявил он.
Я-то собрался поговорить о поведении лорда Раймера, распущенном и малопристойном, а заодно, воспользовавшись случаем, расспросить Кромер-Блейка об Эдварде и Клер Бейз, но для него, естественно, все это не представляло ни особого интереса, ни особой новизны. Я взглянул на него: он потягивал портвейн капля за каплей, скрестив длинные ноги под каскадом складок ниспадавшей с плеча мантии; и черная его фигура, увенчанная белизной шевелюры, вырисовывалась, словно в раме, на фоне стеллажей, заставленных книгами на английском и на испанском, так что, казалось, и поза его, и вид, и всё вокруг было частью эстетически продуманного маскарада. Он не был смешон, и мне подумалось: «Женщины и те чувства, которые они вызывают, не интересуют Кромер-Блейка даже в тех случаях, когда бесспорно могут воплотить для него материнский образ, или отцовский, или даже образ дочери. Но эти образы, хоть и необходимые человеку на протяжении всей жизни, всё же не в состоянии порождать конфликты либо серьезные замешательства, а потому не удостаиваются комментариев по окончании ужина. Клер Бейз может играть такую роль для Кромер-Блейка, а для меня – не думаю, разве что по прихоти случая и ненадолго или же когда утратит раз и навсегда другой образ, каким бы он ни был – какие бы ни порождал конфликты и замешательства, – но это должен быть образ, которым наделил бы Клер Бейз я сам. Которым я сам ее наделю. А вот враги удостаиваются по окончании ужина всяческих комментариев, исчерпывающих и навязчивых. И нет врагов хуже, чем те, кто в то же самое время – друзья. О Дайананде, индийском враче, Кромер-Блейк всегда говорил как о большом своем друге, и, стало быть, Дайананд годится – подходит в совершенстве – на роль злейшего врага. Что касается лорда Раймера, то к нему Кромер-Блейк, скорее всего, уже привык».
– С Дайанандом я и словом не обмолвился, не было случая.
– Тем лучше для тебя. Ты что, не видел, каким взглядом он смотрел на нас весь ужин?
– Да, я заметил. Прожигал меня взглядом, я несколько раз почувствовал. Полагаю, ему не понравилось, что я тоже любовался без стеснения вашей приятельницей Клер.
– Полагаю, не в этом дело. С такой яростью он смотрел на Раймера, на тебя и на меня. Но, думаешь, он обращает внимание на то, как ведет себя warden во время таких ужинов? Бывали случаи и похлеще: как-то раз во время десерта ему втемяшилось выложить ожерелье из долек мандарина на груди у супруги декана из Йоркского колледжа. Происходило дело на виду у всех, мы не знали, куда глаза девать, но никто из присутствующих ни словом, ни жестом не выдал, что все заметили, насколько вдруг увлекся наш изобретательный warden эстетикой фруктовой бижутерии. Надо сказать, сам декан выказал себя образцом хладнокровия, выдержки и умеренности, выработавшейся, возможно, благодаря закалке: со своего места за противоположным концом стола он наблюдал за сценой бесстрастно, почти так, словно усматривал лишь позитивный ее аспект, словно ему облегчалась возможность заняться делом, в любом случае ему предстоящим, или словно ему подавали удачную мысль. Дайананд на следующий день хохотал, вспоминая беспредельную невозмутимость декана и деканши, в ее случае еще более похвальную: пышнотелая особа ограничивалась улыбкой, румянцем смущения да умеренными знаками протеста, не более того. Думаешь, Клер не сознавала, что делает, надевая это платье? Распалять Раймера – одно из самых излюбленных наших развлечений. Нет, Дайананд испепелял яростными взорами тебя за то, что сегодня вечером ты был моим гостем, а лорда Раймера – потому что знает: последнее время я делаю ему кое-какие одолжения, вернее сказать, мы делаем одолжения друг другу обоюдно. Последнее время у нас с ним отношения по принципу «рука руку моет». Взгляды Дайананда предназначались мне, не сомневаюсь. Вначале действовал через третьих лиц, а затем попытался распять меня раскаленными гвоздями. Как посмел?
Заключительный вопрос Кромер-Блейк адресовал явно самому себе.
– Я думал, вы большие друзья.
– О да, так оно и есть. А кроме того, он мой врач, и превосходный врач, мне не хотелось бы его потерять. Чуть заболит горло – я сразу к нему, чтоб прижал мне язык ложечкой и прописал таблетки. Я перед ним постоянно в долгу, но не настолько, чтобы вытерпеть в качестве расплаты взгляды, свидетельствующие о психическом расстройстве, да еще во время застолья и на глазах у двух десятков коллег.
При других обстоятельствах я сразу спросил бы, чем вызваны эти взгляды, так возмутившие и оскорбившие Кромер-Блейка, но тем не менее так хорошо, по-видимому, ему понятные; но мне не терпелось расспросить его про Клер Бейз, и я выжидал, за что бы зацепиться в разговоре, чтобы вернуться к этой теме. Но зацепки не было, и я умолк, а лицо Кромер-Блейка, как с ним иногда случалось, стало отрешенным, словно у него не было ничего общего ни с тем, что его окружает, ни с тем, что ему говорит собеседник: отрешенность, возникшая словно бы сама по себе, той же природы, что отрешенность, которая на сцене предшествует монологу, произносимому в одиночестве, и обволакивает такой монолог. И когда он заговорил снова, то говорил уже только для самого себя, все глубже и глубже уходил в самого себя; и подбородок его опускался все ниже.