Все еще здесь
Шрифт:
Должно быть, думает, что Джозеф — мой муж, или брат, или, в крайнем случае, адвокат; слова «просто друг» встречает с таким подозрением, что я уступаю: да, адвокат, я буду переводить все, что он говорит. Джозеф послушно достает блокнот и готовится делать заметки. Мы выдвигаем себе кресла с высокими неудобными спинками, и она посылает меня на кухню с клеенчатым столом приготовить растворимого кофе, а сама достает из-под одеяла, покрывающего ее ноги, пачку сигарет под названием «West» и дрожащими руками пытается зажечь одну, пока наконец Джозеф не склоняется к ней, не берет
— Вот теперь можно и поговорить, — провозглашает она, отпив кофе. — Прежде всего (тут она достает из-под подушки исписанный листок бумаги и сверяется с ним), объясни, пожалуйста, почему ты не отвечала на мои письма.
— На ваши письма? А вы почему не отвечали на наши?
— Вот твои письма, — она указывает на пачку перетянутых резинкой листков на столе, — а рядом — копии моих ответов. Поскольку ты писала по-немецки, я отвечала так же. Письма отправляла моя внучка.
— А вы точно знаете, что она их отправляла? — спрашиваю я, наклонившись к ней.
— Боже мой! — На несколько секунд она задумывается. — Так вот чем все можно объяснить. Аннемари с самого начала не одобряла моей затеи. Видите ли, у нее в Лейпциге приятель-скинхед. Мать ее в ярости, но ничего не может поделать. Аннемари стесняется своей еврейской бабушки и ждет моей смерти, чтобы забыть обо мне и спокойно жить дальше. Как все молодые, она совершенно не интересуется прошлым. И, на мой взгляд, слишком много времени проводит за компьютером. Вы знаете, что такое чат?
— Спрашивает, знаю ли я, что такое чат, — перевожу я Джозефу.
— Вот как? Надо бы ее с моим папашей познакомить. С тех пор, как он открыл для себя философские форумы, ночи напролет из Интернета не вылезает — болтает с приятелями о добре и зле.
— Моя тема. — И, повернувшись к ней: — Что такое чат, я знаю, но, фрау Кеппен, я ведь до сих пор не имею понятия, кто вы такая.
— Да, в самом деле. Раз писем ты не получала, то, конечно, ничего не знаешь. Ты дочь Лотты или Эрнста?
— Лотты.
— Ну, не важно. Так вот, я — твоя тетка.
— Поверить не могу! — говорю я Джозефу. — Вот только новых родственничков мне не хватало!
— Что? — переспрашивает тетя. — Что ты говоришь своему адвокату?
— Просто объясняю, чему я так удивлена.
— Да, понимаю. Конечно, для тебя это сюрприз. — На сигарете ее растет колечко пепла, и я пододвигаю к ней пепельницу. — Разумеется, тебе неоткуда было узнать. Разве только дед твой признался бы на смертном одре… он ведь уже умер?
— Он родился в 1888. Да, должно быть, умер.
— Верно. Подойди к столу, дорогая. Там увидишь железную коробку, в ней фотографии. Принеси ее сюда, я покажу тебе твоего дедушку в молодости.
Джозеф
— Вот эта? — спрашивает он, поднимая жестяную коробочку из-под бисквитов с Девой Марией на крышке.
— Да, эта.
Он протягивает коробку ей, и она снимает крышку.
— Вот она, на самом верху.
И я смотрю на фотографию молодого человека в тяжелом широком сюртуке; он держит за руку молодую женщину с ямочками на щеках, выше его, в белом лабораторном халате. Они стоят в саду, на фоне цветущих камелий, и молодой человек, очевидно, не слушается указаний фотографа: взгляд его не устремлен в объектив, он смотрит только на свою спутницу.
— Это дедушка и бабушка?
— Нет, не бабушка. Моя мать.
Должно быть, она полжизни прождала завершения этой истории, начавшейся в 1911 году, когда мой двадцатитрехлетний дед изучал медицину в Берлине, и оканчивающейся здесь и сейчас, на заре нового века. Страшно подумать: мы говорим о людях, родившихся в позапрошлом столетии. Марианна Кеппен — все это время она сидела прямо, ни разу не облокотившись на подушки, — вдруг как бы оседает, выпускает из губ сигарету, торопливо отпивает кофе, увлажняя пересохшие губы, снова и снова поправляет на себе парик — шлем старого воина, повидавший немало битв. И вот что она рассказывает:
— Моя мать с юности увлекалась прогрессивными идеями. Идеями, которые наши прежние хозяева называли буржуазными — они не были связаны с переменой общественного строя. Маму не интересовало положение классов; ее интересовало положение личности. Женская эмансипация, говоря точнее. Она была страстной поклонницей француженки мадам Кюри и потому поступила на медицинский факультет, хотя женщин-врачей в то время было очень мало и на них смотрели косо. Кроме того, она верила в свободную любовь.
— Что она говорит? — спрашивает Джозеф.
— Ее мать была феминисткой.
— Ухты!
— Ты не антифеминист, я надеюсь? — грозно спрашиваю я.
— Да нет, что ты. Я же учился в Беркли.
— Продолжайте, фрау Кеппен.
— Хотела бы я познакомиться с матерью в ее молодые годы! К сожалению, когда я начала ее понимать, она уже согнулась под множеством проблем и обязанностей, не последней из которых была я сама. Она познакомилась с отцом, тоже студентом-медиком, они полюбили друг друга и легли в постель. Мама пользовалась методом предохранения, который в то время считался непогрешимым: устанавливаешь период цикла, засовывая палец себе внутрь и определяя консистенцию влагалищных соков. А в результате — родилась я.
— В семидесятых этот метод снова вошел в моду. У нас он назывался «метод ритма». Впрочем, он и в семидесятых не работал.
— Правда? Так вот, не думаю, что отец собирался соблазнить и покинуть маму, но он не предполагал, с каким ужасом и гневом со стороны семьи ему придется столкнуться. Мало того, что мама не еврейка, она еще и не из приличной семьи — разве родители из приличной семьи, пусть даже и неевреи, позволили бы дочери заниматься медициной, изучать животную сторону человеческой природы? Да ведь это все равно что отправить ее прямо в бордель!