Все еще здесь
Шрифт:
— Пап, а расскажи, как началась война?
Тут я едва не рассмеялся, потому что Майкл, сам того не зная, попал в точку. Задал вполне безобидный вопрос, в ответ на который я могу рассказать вполне безобидную историю: он просто посмеется, мне не придется отгораживать его от того ужаса и грязи, что гордо именуется «воинским долгом» — долгом, которого, если это зависит от меня, ни Майкл, ни мой старший сын никогда не исполнят. Так что я сходил на кухню, принес пива себе и ему (имитация «серьезного мужского разговора» — подозреваю, что Майкл не любит пиво) и, устроившись на траве, начал рассказ о том, чего мой сын не увидит ни в кино, ни по телевизору.
— Видишь ли, — начал я, — я тогда всего месяц как отслужил свои три года и искал работу. Жил в Хайфе вместе с целой компанией таких же дембелей — снимали дом в складчину. С твоей мамой я тогда еще не познакомился. Мы обычно целыми днями сидели на крылечке,
И вот выбегаю я из дома в джинсах, футболке и резиновых шлепанцах-«вьетнамках», которые тогда мы все носили из-за дешевизны, и сажусь на автобус. Едут все в одно место — на сборный пункт в Беер-Шеву. Приезжаю я туда — и что же вижу? Во-первых, не то что ни одного знакомого лица нет — нет даже никого, кто бы знал кого-нибудь из моего отряда. Видишь ли, сбор резервистов организуется без учета того, кто где служил, поэтому солдаты из одного взвода могут оказаться рассеяны по всей стране и войти в разные отряды.
— И что же? — спросил Майкл.
Он, должно быть, не может представить себе отца молодым — обкуренным перепуганным хиппарем. Хотя не раз видел мои фотографии тех времен, но, должно быть, ему кажется, что тот парень с длинным хаером и беззаботной физиономией — какой-то самозванец, подменивший его отца.
— Так вот. Время идет, уже ночь наступила, на пункте полный бардак — все мечутся туда-сюда, никто ничего не понимает, ну прямо взятие Берлина, знаешь, когда русские наступают, а нацисты бегают и уничтожают документы. Помню, выхожу я из автобуса и думаю: господи боже, так вот это и есть непревзойденная военная машина, с которой мы должны выиграть войну?! Толпа людей — огромная толпа, десятки тысяч; одни пьют кофе, другие разыскивают свое обмундирование, третьи носятся со свернутыми одеялами на плечах. Просто лагерь беженцев какой-то, а не мобилизационный пункт. Никаких танков, никаких пушек — только масса людей. Устроено все было так: там был такой ангар, огромный — можно было десяток самолетов разместить, без стен, без ничего, только крыша на столбах. В дальнем конце этого ангара сидят за столами несколько рядовых, ведут учет. А за ними сложены рядами до потолка рубашки, трусы, одеяла, спальные мешки, винтовочные чехлы, носки, ботинки — словом, все, что положено иметь при себе солдату. Я постепенно разбираюсь, что тут происходит: прибыв на пункт, резервист первым делом находит тех, с кем служил, они вместе получают обмундирование и отправляются на фронт. А я стою один как перст и думаю: мать честная, может, прямо так на войну идти? Враги как увидят меня в джинсах и «вьетнамках» — со смеху помрут! Но все же я беру себя в руки, встаю в очередь, записываюсь и получаю две рубашки, две смены белья, пару ботинок, спальный мешок, палатку — в общем, все, что положено.
Оружие выдают отдельно, в окошечке. Я подхожу туда и вижу, что окошечко закрыто. «Вот так так! — думаю я. — Недобрый знак!» Тебе смешно, Майкл, и мне сейчас тоже, в самом деле, это очень забавно, но, можешь мне поверить, тогда мне смешно не было.
Он сидит на траве, упершись руками в колени, в своих широченных рэперских штанах, на шее — кожаный шнурок с каким-то синим камнем. Ботинки он снял, и они стоят рядом, неправдоподобно огромные, словно два космических корабля.
— Так вот. Я стучу в окошечко, мне открывают, и я говорю: «Простите, пожалуйста, нельзя ли мне получить оружие?» А парень в окошечке отвечает: «Нельзя». «То есть как нельзя?» — говорю я. Аон: «Все, винтовки кончились. Нету больше». — «Ну ничего себе! — говорю я. — Я что, должен на фронт идти без оружия?» А он: «Слушай, я просто стою на раздаче. Винтовки кончились, ничем не
А он, подумав с минуту, отвечает: «Знаешь, сынок, что я тебе скажу? То, что ты видишь вокруг себя — это и есть армия. Армия — это бардак, и ничего ты с этим не поделаешь. Это только начало и, поверь мне, дальше будет только хуже. Поэтому вот тебе мой совет. У тебя две проблемы. Первая — ты все еще здесь, хотя давно должен быть там, в пустыне. Все эти люди, которых ты здесь видишь — это обслуга: водители, повара, механики, люди, которые могут задержаться часов на семь-восемь, и ничего от этого не случится. А солдаты, сынок, — они все уже там. Так что вот твоя первая проблема: тебе надо попасть на фронт. И вот что я тебе скажу: подъедет сюда первый же грузовик — запрыгивай. Что же до винтовки — война идет уже целый день, и на передовой, конечно, уже есть потери. Так что, как только увидишь убитого израильтянина, возьми его винтовку. Ему она больше не понадобится».
Ну ни фига себе, думаю я — моя страна призвала меня на свою защиту, а я даже винтовку себе должен добывать из вторых рук!
Однако рассуждал этот мужик очень разумно, так я сел на первый же подвернувшийся грузовик и поехал на фронт. Часа через три-четыре мы добрались до пустыни. Фургон открылся, и мы увидели перед собой лейтенанта с сигаретой в зубах. Я к нему подошел, рассказал свою историю, и он говорит: «Хочешь — оставайся здесь, будешь в моем отряде».
— А как же ты раздобыл винтовку? — спросил Майкл.
— О, это отдельная история. Был в нашем грузовике один парень, лет двадцати с небольшим, из израильских хиппи — длинные волосы и убежденный пацифист. Скоро стало ясно, чего он хочет. Парень старательно изображал из себя психа, надеясь, что мы захотим от него избавиться. Минут за двадцать он довел нас всех, и мы единогласно решили, что таким уродам на войне делать нечего. Наш лейтенант воспользовался своим правом уволить рядового на месте, а винтовка его досталась мне. Вот так началась для меня война Йом-Кипур. И знаешь что? Держу пари, любой, кто воевал, мог бы рассказать что-то похожее.
Вот что я рассказал своему сыну о войне. Рассказал чистую правду. Ни в одном слове не соврал. Не понимаю, почему же ощущаю себя последним лгуном?
У меня сохранился дневник того времени. Несколько листочков из блокнота, написанных под огнем. Я никому их не показывал.
Вот что я писал:
Сегодня во время работы в меня стреляли. Пуля застряла в знаке «Осторожно, мины», перед которым я стоял.
И еще:
Ханука в Египте. С вертолета сбросили пирожные из Беер-Шевы. Сделали менору из восьмью-миллиметровых, залили машинным маслом. То-то удивятся египтяне, когда ее найдут.
И еще — неразборчиво, почти неразличимо:
Приснилось, будто иду на свидание с Тришей Никсон.
Кто это писал? С кем все это было? Не знаю. У меня есть фотография военных лет: мы нашли посреди пустыни пляжный шезлонг, удивлялись и не понимали, какого черта с ним делать, а я развалился в нем и попросил кого-то из товарищей щелкнуть меня «Инстаматиком». Волосы у меня тогда были намного длиннее, чем сейчас, — на войне не до стрижек. Армейская рубаха расстегнута, нога в огромном ботинке вальяжно закинута на ногу. Песок вокруг, сколько видит глаз, утрамбован гусеницами, а далеко над горизонтом висит вертолет — или, может, просто пятнышко на негативе. Я совсем не помню этого дня: не помню, какая шла неделя войны, кого убили в тот день, а кто благополучно дожил до отбоя. Но, глядя на это фото, ясно понимаю: если я исполню желание Эрики и начну рассказывать о войне, рассказ будет не обо мне, а об этом чужом длинноволосом парне, которому снятся свидания с Тришей Никсон. Это его история, и я не вправе рассказывать ее как свою.