Все имена птиц. Хроники неизвестных времен
Шрифт:
Придется звонить соседям, просить дядю Мишу лезть через их балкон на наш балкон. Он, правда, моряк, но ведь сейчас мокро, перила скользкие… А если он, проникнув, увидит там… Что?
Что ей вообще делать?
Тут под пальцы подвернулись ключи, она потащила их, обламывая ногти, и, когда вытащила, обнаружила, что пальцы у нее в крови. Когда она успела порезаться?
Тьфу ты, это же помада!
Никогда не буду больше покупать помаду такого цвета…
Ключ после нескольких попыток вошел в скважину и повернулся там неожиданно
– Лялька! – крикнула она из коридора.
Никого.
В зеркале отразилось ее собственное бледное лицо с обвисшими на дожде прядями и перекосившимися очками.
Из маминой комнаты доносились неразборчивые звуки.
– Мама! – шепотом позвала она. – Лялька!
Зажигая по дороге свет, она метнулась в мамину комнату. И чуть не закашлялась от вони мочи и немытого тела; мама лежала на полу, одеяло спутало ей ноги, и она силилась, но никак не могла повернуться на бок. Неразборчиво орал телевизор.
– Ах ты!
Петрищенко подбежала, схватила старуху под мышки и, чувствуя, как внизу живота что-то обрывается, втащила ее на кровать. На полу осталась мутная желтая лужа.
– Мама, что же ты? Упала?
– Ты ушла, и я сразу упала, – отчетливо произнесла старуха. – Я хотела немножко поиграть, встала, и ножки запутались…
– Да, да, – машинально отозвалась Петрищенко, – ножки запутались…
Она протерла мать салфеткой и поправила ей подушку.
– Какая ты равнодушная мать, – пожаловалась старуха. – Я плакала-плакала.
– Извини.
Нам кажется, тело – это как оболочка, думала она устало, снашивается, а под ним личность. Твердая как алмаз. И ничего этой личности не делается. То есть ты как бы всегда одна и та же, и если сбросить оболочку… Но ведь вот что осталось от мамы? Обрывки воспоминаний? Личность – это гормоны, хрупкая гормональная настройка, плюс кора головного мозга, а кора всегда сдает первой. Остаются древние структуры, страшные… Те, которые у змей есть, у ящериц… Откуда я знаю, что это – моя мама? Вот эта старуха, со змеиной кожей под подбородком? Вечно голодная, лепечущая капризным тоном маленькой девочки? Только потому, что эти изменения происходили у меня на глазах, постепенно?
Она взяла с полки чистую салфетку и вытерла себе глаза и нос.
Но где все-таки Лялька?
В Лялькиной комнате в беспорядке разбросаны были вещи, косметика, какие-то ватки с остатками косметики и глянцевыми пятнами лака для ногтей, бобины, у шкафа туфли боком, одна к другой, она их раньше не видела, пахло ацетоном и духами, почему она любит такие приторные духи, она же молодая девушка!
Она вернулась в коридор; Лялькиной джинсовой куртки не было на вешалке. То есть она и не приходила? Если бы она забежала днем, она бы переоделась, надела бы плащ, вон дождь какой.
Ну не приходила, уговаривала она себя, ничего, еще детское, в сущности, время, она в библиотеке сидит или с подружками… или семинар
Телефон на тумбочке в гостиной заорал громко и резко. Она вздрогнула. В последнее время она не ждала от телефона ничего хорошего.
– Мама, я сегодня у Людки заночую, ладно? Нам к семинару готовиться, а…
– Что ж ты даже днем не забежала бабушку проведать?
– Не успела, у нас дополнительную пару поставили. И практические. Ты не волнуйся, ладно?
Петрищенко прислушалась: в трубке, где-то далеко, на заднем плане, играла музыка. Они что же, и занимаются под музыку?
– Хотя бы телефон скажи этой твоей Людки, – начала она, – я…
Но Лялька уже бросила трубку.
– Не волнуйся, – передразнила Петрищенко.
Однако в глубине души она ощутила облегчение; Лялька не будет возвращаться по ночным улицам.
Она заперла дверь изнутри, стащила пальто, машинально попыталась подвесить его за петельку, махнула рукой и повесила так, морщась, скинула туфли, пошевелив для разминки пальцами ног, потом побрела обратно в Лялькину комнату.
Подняла и аккуратно повесила на спинку стула брошенную на пол юбку, сгребла все косметические ватки в ладонь, приподняла подушку, чтобы взбить ее и аккуратно положить в изголовье, и замерла на миг, затем извлекла то, что лежало под подушкой, и бессильно уселась на кровать.
В духовой музыке, даже самой бравурной, заключена какая-то тоска. На вокзале играли «Прощание славянки».
Вася стрельнул у нее рубль, убежал куда-то в толпу, но вскоре вернулся и принес бурые слипшиеся пирожки, обернутые в промасленную бумажную ленту.
– Беляши, – сказал он, как будто это говорило в пользу пирожков. – Хотите?
– Нет, Вася, спасибо, – вежливо сказала Петрищенко.
А я ведь позавтракать не успела, подумала она.
Вася пристроился у фонарного столба и стал сосредоточенно есть пирожок. Пирожок неожиданно аппетитно пах жареным тестом.
– Как вы думаете, Лена Сергеевна, – сказал Вася, дожевав пирожок, – вон тот молдаван… с мешком… видите?
– Ну?
– Вам не кажется, что он за нами следит? – Он вытер руки о бумажку, в которую были завернуты пирожки, скомкал ее и бросил в урну, а потом еще раз вытер руки о штормовку.
– Вася, – устало сказала Петрищенко, – я тебе не Белкина.
– Ну дык… – начал Вася, но тут объявили прибытие поезда, тем торжественным, гулким, немного таинственным голосом, которым делаются все объявления на железных дорогах.
– Вот он, идет!
У нее почему-то сладко замерло сердце, словно она была маленькая и они вместе с мамой стояли на вокзале, встречая из командировки папу – веселого папу в ратиновом пальто, с чемоданом, набитым замечательными московскими подарками.
Поезд зашипел, три раза ухнул и остановился.