Все наши тени
Шрифт:
— Эвелина Красовская.
Фамилия прозвучала знакомо.
— Погоди… я не знаю, в курсе ли ты, но Красовские — это же местные богачи. Это ее повесили? А сын ее, немецкий офицер, освободил местных, которых в Германию гнали?
Я старался вспомнить, что рассказывала мне баба Лиза. Но вечерняя истома давала о себе знать, факты никак не лезли в голову.
— В курсе. — В голосе Фомы зазвучали очень странные нотки. — Я же тебе хотел показать справедливость. — Он забрал у меня бумаги, быстро просмотрел их и протянул мне одну фотографию. — Узнаешь?
Эту фотографию я уже видел, она лежала одной из первых в стопке: немецкие офицеры. Сейчас же, когда
— Так это старуха Ермолина?
— Здесь она еще не старуха, — с усмешкой заметил Фома. — Она была переводчицей при немцах. А ее двоюродную тетку, как ты верно заметил, казнили из-за сына… Сами немцы и казнили. А Эвелина смогла доказать, что она невиновна. Доказать свою преданность, так сказать… правда, как, я не знаю.
Я смотрел на женщину, которая была родственницей моей жены, и искал схожие черты. Но не видел — ни в поблекшей фотографии Красовской среди немцев, ни в портрете. То ли время было такое, что стирало сходство с современными лицами, то ли мне не хватало воображения, то ли и в самом деле между Наташкой и Эвелиной не было ничего общего. Зато мне в голову пришла другая мысль. Откуда у Фомы фотографии? Он что, родственник моей бывшей жены? Может быть, даже более близкий родственник Красовской-Ермолиной, чем Наташка, и, выходит, унаследовать дом должен был он?
— Ермолин — фамилия ее мужа. Он погиб еще в финскую, там есть его письмо. Там много интересных писем… Я, когда их нашел, сначала думал выкинуть или на растопку пустить. А оказалось… В общем, интересный эта Эвелина человек. Как я понял, эти письма и фотографии — все, что у нее осталось. После освобождения… Она сидела несколько лет после войны, о лагере в письмах тоже есть. Интересно было читать… сравнить, что ли, тогда иначе все было и люди другие. — Фома помолчал. — Не знаю, как она это все сохранила, наверное, где-нибудь спрятала.
Я понял, что в какой-то момент утерял нить нашего разговора.
— Ты хотел про справедливость рассказать, — напомнил я. И сжался: Фома, конечно, не знал, что я теперь хозяин бывшего дома Ермолиной, но догадывался, о чем сейчас пойдет речь. О том, что имущество ушло посторонним людям, а Фоме оно сейчас бы здорово пригодилось. Мой дом находился дальше от цивилизации, но он был куда крепче, чем рухлядь, в которой сейчас жил Фома.
— В этих письмах — целая история. Их немного, но знаешь, если их прочитать… Тут и письма Красовской есть. — Фома опять занялся перелистыванием бумаг. — А, вот. Послушай. «Руки мои в крови невинных, и нет такой силы, что помогла бы мне замолить грехи. Нет такой силы, что заставила бы меня рассказать об этом, и никто не поверит мне, и некого мне винить, потому что все, я делала, слишком ужасно, пусть и была у меня благая цель...» Наверное, это она про свою службу у немцев. «Скоро за мной придут, сколько и где бы я ни пряталась, и я не скажу ни слова в свое оправдание, потому что моя вина. Я готова принять наказание, я не смогла никого спасти...» И еще: «Нет никого, кто вступился бы за меня, и нет никого, кто сказал бы правду, поэтому я буду молчать, пусть меня давит только лишь презрение, но не вина. Я вынесу ненависть, я не вынесу лжи». Представляешь?
— Угу, — пробормотал я, но представлял я на самом деле не очень. — О чем это она? Какая ненависть, какая ложь?
— Тут много такого, — пожал плечами Фома. — Почти в каждом письме, а ее писем тут четыре. И нигде она прямо не говорит ничего. Может, она писала это человеку, которому не
— А кого она не смогла спасти?
— Я не знаю. Не сказано. Может, и тетку.
— Про тетку она тоже писала? — уточнил я. — Покажи?
— Про тетку мне дед рассказал, у которого я свинью резал, — отмахнулся Фома. — Я так, порасспрашивал местных, кто мог что-то помнить. Фрицы деревню сожгли незадолго до этого, так что память осталась. Недобрая. Может, спасти — кого-то, кто был в курсе, что она наша? Единственного, кто знал? Партизана, наверное. Хотя нет, тут сказано — «никого», значит, многих?
Красовская в своих письмах была красноречива, но очень мутна, и уж никак из услышанных мной отрывков нельзя было сделать вывод, что она помогала партизанам. Но все-таки оставался шанс, и безразличие Фомы мне не нравилось. Какая-то была в нем покорность, неприятная, и на правах человека, который сам мог найти эти письма, я взъелся.
— Думаешь, ей такой справедливости будет достаточно? Той, наверху? Ты хоть знаешь, что о ней говорят?
Фома опять пожал плечами.
— Она пишет о грехе, но вряд ли она была верующей. Если да, то, конечно, ей было намного проще. Мне кажется, она хотела, чтобы все поскорее закончилось.
А меня вдруг как током ударило.
— А нигде в этих письмах нет про смерть коменданта? — Фома удивленно посмотрел на меня, а я продолжал, запинаясь, взахлеб: — Здесь внезапно умер немецкий комендант. Считали, что его прокляли, как и саму Ермолину. Тетка ее, Красовская, которую повесили, и прокляла перед смертью. А еще: кому она писала? Кому-то из бывших фашистских прихвостней? А если не коменданта, то кого она не спасла? А если она не кому-то из полицаев писала?..
Фома слушал меня, хмурился, потом шмыгнул носом и по-пацански утерся тыльной стороной ладони.
— Не знаю. «Заюшка» во всех ее письмах. Кто это — без понятия, хотя я их выучил, считай, наизусть со скуки. А насчет коменданта вообще ничего не видел. Завтра придешь, почитаешь все, а то сейчас темно, но я тебе зуб даю — ничего ты отсюда не выжмешь. Но хочешь верь, хочешь нет, а в том, что она была с партизанами, я уверен.
— Это же можно выяснить! Поехать в архивы, поговорить. Я понимаю, надежды мало, но вдруг ты прав? Ее все считали немецкой подстилкой, а если это не так? Ты же сам сказал — справедливость… И про эти письма никто ничего не знал!
— Она так решила, — мрачно сказал Фома. — Она так решила — принять наказание.
— Она решила, — передразнил я. — Может, у нее просто выбора не было. Как у тебя, например, сам же сказал, что следователь бы тебя не послушал. А отцу Сергию ты говорил?
Меня понесло, а Фома только помотал головой.
— Так скажи! Может, он сможет чем-то помочь. — Мне стало совестно за Фому, особенно когда я припомнил, за что он получил свой срок. — Получается, что за соседку свою ты вступился, а за человека, которого нет в живых, не стал, просто письма читаешь. А если она герой? Ее считают последней дрянью. — Я на секунду вообразил, каково ей было жить: сначала — служа оккупантам, в постоянном страхе, боясь выдать себя, боясь не помочь своим. Потом — зная, что она должна понести наказание за эти несколько лет в настоящем аду. Потом — в родных местах, где каждый, наверное, был готов плюнуть ей вслед. — Я знаю, что она вернулась уже незадолго до смерти. Но вернулась. Не могла раньше, зная, что слишком много еще живо людей, которые ей припомнят немецкую форму…