Всего превыше
Шрифт:
Лиза машинально отворила окно, снова села на стул. Как же так? Взял и уехал. Она распечатала письмо. Руки мелко дрожали, строчки расплывались перед глазами. Она, что ли, плачет? "Но если ты решишься... Наш поэт Превер..." Нет, он сошел с ума. Как мог он уехать, предать любовь?
– Саш, у тебя есть словарь?
– толкнулась она к тому же Сашке.
– Какой?
– встрепенулся тот.
Очень хотелось быть ей полезным.
– Французско-русский.
– Сейчас найдем. Посиди!
Сашка рванул на себя дверь, пулей вылетел в коридор.
–
– набросился на первого встречного. Французско-русский! Нет?
– Словарь есть?
– влетел к известному всем Ленгорам меланхолику Зденеку.
– Чего?
– поднял тот голову от подушки с таким трудом, словно голова его была пуд весом.
– А, ну тебя!
Пока Зденек встанет...
В пятой комнате словарь нашелся.
– Мерси, мерси, - возликовал Сашка.
– Верну всенепременно.
– Попробуй только не верни, - на всякий случай предупредил хозяин словаря, но Сашка его уже не слышал.
Со словарем, слово за слово, перевела Лиза чарующие строки Превера, но они ничего ей не объяснили. Она и без них знала главное: любимый покинул ее, а любовь осталась - куда ж ей деваться? "Помнишь ли ты, Барбара, как под Брестом шел дождь с утра..." Что ж, значит, судьба, значит, так должно быть. И мама - там, в аэропорту, в Красноярске, словно предчувствуя эту встречу, в самую последнюю перед расставанием минуту прижала Лизу к себе и шепнула:
– Только не выходи замуж за иностранца, заклинаю тебя! Их, ты говорила, в МГУ много. Там у них гангстеры, нищета, безработица...
Мама, мамочка, если б ты знала, как мне больно! Надо скорее ехать домой, все рассказать. Вот сходим в кино...
– Мальчик мой дорогой, это пройдет, вот увидишь. Может, твоя девушка и права. Знаешь, как трудно жить в чужой стране, с иностранцем, и все вокруг говорят по-французски...
Толстая маленькая негритянка, с круглыми жалостливыми глазами, в огненно-красном блестящем платье, в коричневых туфлях на высоченных каблуках, хлопотала вокруг своего незадачливого сыночка, а он, рассказав абсолютно все, и все это было - "люблю", сидел за праздничным обильным столом и плакал. Да-да, плакал, как маленький, как девчонка. Хорошо, что они были только вдвоем, хорошо, что не смогла вырваться от своих скаутов Марианна: у них там затевалась важная какая-то акция, и не могла же она подвести команду!
Мама еще раз взглянула на сына и перестала бегать туда-сюда: все равно ее Жано ни к чему не притронулся. Она села с ним рядом, прижала свое дитя к сердцу, и ее добрые глаза негритянки тоже увлажнила слеза.
– Ты не понимаешь, - горестно прошептал Жан.
– Это тебе так кажется, - мягко возразила мама.
– Я все понимаю, все чувствую: ведь я - твоя мама.
– Она помолчала, нерешительно взглянула на Жана.
– Знаешь, что случилось однажды с твоим отцом?
– тихо сказала она.
Жан оторвался от матери, посмотрел испуганно: что такое могло с ним случиться? Что вообще могло случиться с его суровым грузным папа, которого за глаза (Жан сам слышал!) звали бульдогом, и не столько из-за квадратной
– Это грустная история, - покачала головой мать.
– Уже были ты, Сьюзи и Шарль, когда твой отец влюбился.
Глаза ее вспыхнули, сузились, белки налились кровью. Она и сама не знала, что рана все еще кровоточит.
– Он же старый, - растерянно пробормотал Жан.
– Не всегда он был старым, - усмехнулась мать.
– Но всегда был горячим. Да ты знаешь...
– Ага, - кивнул Жан.
– Только я думал, это просто так, такая натура.
– Ах ты, мой маленький... Вот именно, что натура. Женщины ее кожей чувствуют. Особенно белые женщины!
И такая ненависть, генетически въевшаяся, вековая, прозвучала в ее словах, что Жан, несмотря на все свое горе, не мог не засмеяться.
– А ты, мать, оказывается, расистка, - с легкой укоризной сказал он. У них в семье - образованной и интеллигентной - расизм презирали.
Мать помолчала, подумала.
– Когда тебя оскорбляют, - тихо, как-то обреченно сказала она, - когда делают больно, кем только не станешь.
Жан во все глаза смотрел на мать. Гнев, негодование, боль преобразили жизнерадостную толстушку. Она встала, выпрямилась во весь свой крохотный рост и заходила по комнате. Шелестело жестко накрахмаленное нарядное платье, острые каблучки с силой впивались в роскошный ковер, словно старались насквозь его продырявить. И может, поэтому, из-за этих вот каблучков - новые туфли тоже были надеты в честь сына, - мать казалась значительнее, выше ростом и даже красивой. "А ведь она и в самом деле красивая, - понял вдруг Жан.
– Мы просто не замечали: мама - она и есть мама. А отец? Он - замечал? Тоже небось привык, вот и не замечал".
Хотелось сказать ей что-нибудь ласковое, как-то утешить, но ласка и нежность исходили всегда от нее, от матери, и Жан не привык...
– Тебе, ма, очень идет этот цвет. Красивое платье, - единственное, что он придумал.
– Да что платье, - отмахнулась от комплимента мать.
– Теперь уже все равно...
Она снова села рядом с Жаном.
– Так вот. Он влюбился в свою секретаршу - беленькую как снег, синеглазую, кудрявую и молодую. Главное - молодую.
– Не надо, - робко погладил ее по руке Жан.
– Не вспоминай.
Он чувствовал себя виноватым.
– А я, оказывается, никогда и не забывала, - прислушиваясь к себе, с каким-то даже изумлением сказала мать.
– Хотя прошло столько лет...
– Но ты ведь простила?
– с надеждой спросил Жан.
– Нет, - не сразу ответила мать.
– Есть вещи, с которыми приходится смиряться, но простить их нельзя.
– Почему?
– Так уж устроен homo sapiens, человек. Есть такое детское слово: "обида". Слыхал?
– Обида?
– удивился Жан.