«Всех убиенных помяни, Россия…»
Шрифт:
Мара. Ты несправедлив, папа. Какие там журавли!.. У нас… и синицы в руках нет, вырвали. Нет даже воспоминаний.
Лесницкий. Как это вы хорошо сказали, Мара: нет даже воспоминаний. Да и откуда их взять. Мы были еще подростками, когда густо потекла кровь, — война, революция. Не спишь иногда и думаешь, Бога пытаешь: почему у других было все, почему другим Ты дал много солнца, а нас пустил по миру?.. (Помолчав.) Таких, как я, много, тысячи, и все мы прокляты за что-то. Еще на школьной скамье меня больно ударило по голове жесткое время; потом озверение Гражданской войны, холод, контузия, эвакуации, скитания за границей.
Сумцов. Уж не станешь ты утверждать, что и ждать тебе нечего? Порядочная ты калоша, Дима, баба, тряпка! Нет, нет, это глубоко верно: мало вас драли. Попал бы ты к моему отцу на воспитание, тот бы в два счета превратил тебя в человеческий вид. Годик-другой порол бы по субботам, как меня, так ты бы и в семьдесят лет был молодым, а не то что в двадцать четыре. И слушать тебя не хочется!
Лесницкий. Вы не волнуйтесь, дядя. Что ж, я не виноват во всем этом. Надо быть правдивым. Вы говорите — будущее. Но пусть даже завтра, сегодня даже падет советская власть, — жить так, как вы когда-то жили и как только и можно жить, мы никогда не будем. Должно пройти по крайней мере полвека, пока наладится жизнь, а тогда она потеряет всякий смысл. И потом… Я люблю Россию, страшно люблю, но мне нужна не только она. Нужна семья, родной дом, привычный труд. А у меня вся семья погибла, дом сожжен, трудиться мне не для кого. Если я и хочу, очень хочу вернуться в Россию, то исключительно потому, что у меня там осталось… Хотя это не важно. (После паузы.) Писем мне не было?
Мара. Нет. Может быть, с вечерней почтой.
Лесницкий (про себя). Это так мучительно, если не пишут…
За сценой слышен голос Грена.
Грен. А я скажу, что ты куришь! А я скажу!
В комнату вбегает со стаканом воды в руках Оля, за ней Грен.
Оля. Папа, Анатолий меня дразнит! (Спотыкается и роняет на пол стакан.)
Мара (вздрагивает и быстро вскакивает с табуретки, крича). Аа… Это невозможно, наконец! Ты не ребенок! Вечно, как угорелая… (Успокоившись, виновато.) Извини меня, Оля. Я просто испугалась. (Уходит.)
Сумцов. Что это с Марой творится? Такая раздражительность.
Лесницкий (негромко). Мы все теперь сумасшедшие.
Оля. Мара теперь от каждого шороха вздрагивает, но я ведь не нарочно. (Подбирает осколки стекла и уходит.)
Грен. Нервы. И то сказать: играя в душном кафе ежедневно до двух часов ночи, кто не станет нервным, а у Марьи Андреевны и так плохое здоровье. Господа, знаете последнюю новость: в Москве бунт.
Сумцов. По сведениям из Риги?
Грен. Почему непременно из Риги?
Сумцов. Оттуда вылетают все утки. Вероятно, рижский климат располагает к вранью господ собственных корреспондентов.
Грен. Нет, это из местных источников. Часть ЧОНа, под командой какого-то бывшего полковника… позвольте, как его фамилия?.. забыл… окружила Кремль; в самом городе погром. Говорят, правительство бежало на аэропланах.
Сумцов. Ерунденция.
Грен. За что купил, за то и продаю.
Входит Оля.
Сумцов. В этом, конечно, нет ничего невозможного, так оно в конце концов и будет,
Грен. Может быть, может быть. (Лесницкому.) Дмитрий Петрович, у нас с вами с понедельника сверхурочная на заводе.
Лесницкий. Да. Мне это все равно. Если не дано урочно жить, надо сверхурочно работать.
Грен. Почему так мрачно?
Лесницкий. Нет причин веселиться, знаете.
Грен. Положение у всех нас пиковое, это верно. Но выход все же есть.
Лесницкий. Какой?
Грен. Отсутствие выхода.
Лесницкий. Это оригинально. И, следовательно, надо смириться?
Грен. Никогда! Следовательно, надо искать его, пробивать головой, прогрызать зубами. Для этого прежде всего надо верить в свои силы.
Лесницкий. А если их нет?
Грен. Не может быть. Это вам только кажется.
Оля. По-моему, Анатолий не совсем прав. Иногда чувствуешь себя совершенно раздавленной. Хочешь сделать что-нибудь, поднять руку — и не можешь. Как связанная. Раньше этого у меня не было.
Сумцов. Ну, если и Олюша начинает философствовать, лучше бежать. И какая вы молодежь, спрашивается? Вот только Анатолий Борисович держит марку, а остальных — в пушку зарядить и выстрелить. Пойду-ка я вскопаю две-три грядки. (У двери.) Господин пессимист, сегодня ваша очередь воду таскать и поливать. (Уходит.)
Лесницкий. Хорошо, дядя. (Грену.) Живу я с вами третий год в одной комнате, вместе добываем насущный кусок хлеба, а я вас мало знаю. Вы намного старше меня?
Грен. Кажется, на два года.
Лесницкий. Так. Значит, двадцать шесть. Скажите, вы еще не устали?
Грен. Что?
Лесницкий. Ну, вот… жить?
Грен. Откровенно говоря, — да; мне тоже пришлось много испытать. Но я стараюсь не распускать себя, держу свою персону в ежовых рукавицах.
Лесницкий. Это, должно быть, очень трудно. (После паузы.) Разрешите еще один вопрос.
Молодости у нас нет, мы колоссально ограблены судьбой. Для чего же вы тогда живете?
Грен. Я живу из гордости.
Лесницкий. Объяснитесь.
Грен. Да, из гордости. Вы говорите, нет молодости, усталость? — хорошо. Бездомье, нищета, горький кусок хлеба? — прекрасно. Так вот я живу для того, чтобы доказать, что не единым хлебом жив человек. И в самом деле, правда, конечная правда — у нас, а не у них. А опуская руки, я этим самым сдаюсь без боя, то есть унижаю себя и свою правду. Ведь так?
Лесницкий. Да, я с вами согласен.
Грен. Ну вот. А отсюда вывод: выжить, во что бы то ни стало выжить, оказаться победителем, не отступить перед жизнью — в этом вопрос простого самолюбия. Да и с какой стати падать духом? По какому праву? Если они выгнали нас из России, то это вовсе не значит, что они выгнали из нас Россию. Лично во мне Россия жива, и будущее ее дорого мне, как никогда раньше, а это обязывает к сопротивлению, к борьбе.
Лесницкий. Я понимаю вас, да. Хорошо быть гордым, житейски. А я вот не могу. Мне, Анатолий Борисович, часто кажется, что меня уже раз расстреляли, а я каким-то чудом опять ожил, живу. Это очень глупое и мучительное ощущение.