Всем сестрам по серьгам
Шрифт:
Теперь его раздражало в ней все: коврики и салфеточки, обильная и вкусная еда, от которой он неудержимо полнел, дурацкая застенчивость, а главное, неодолимое пристрастие к алкоголю, которое уже явно прочитывалось на ее подурневшем лице. И этот кислый, тошнотворный запах изо рта!
Ела она теперь мало и сильно исхудала, усохла, словно мумифицировалась. Но была по-прежнему опрятной и квартиру содержала в чистоте — все свои салфеточки и коврики, и готовила так же обильно и вкусно.
Они почти не разговаривали и не смотрели друг на друга, но как-то он все же заметил зияющие
— Сходи к стоматологу и сделай зубы. Ты же еще молодая женщина!
Но она только улыбалась своей дурацкой улыбочкой Моны Лизы — не разжимая губ и глядя куда-то сквозь него или в глубь себя. И это раздражало еще больше, словно она знала о нем что-то постыдное, но прощала, потому что любила.
Он начал собственное дело, работал много и напряженно, домой приходил поздно, только ночевать, и Маня перестала готовить.
Однажды глубокой ночью, проходя мимо спальни в свой кабинет, где давно уже существовал автономно, он услышал странные звуки и вошел в комнату, в спертый воздух, насыщенный миазмами перегара. Маня лежала на спине и храпела, отфыркиваясь, как лошадь.
«О Господи! — подумал Андрей. — За что мне все это? Зачем? Какого черта?!»
Вот тогда он и принял свое окончательное решение. И утром, когда Маня встала, чтобы, как обычно, проводить его на работу, сказал нарочито жестко:
— Я подаю на развод. Можешь остаться в этой квартире. А я уйду.
— Зачем же тебе уходить? — Она не удивилась, будто давно ждала этих слов и была к ним готова. — Это ведь твоя квартира. Живи здесь, а я уеду. К сестре в Моршанск. Она давно меня зовет…
Он сам отвез ее на вокзал и, когда поезд тронулся и бледное Манино лицо уплыло вдаль за толстым вагонным стеклом, почувствовал себя так, словно ударил ребенка или собаку. Будто обидеть женщину было менее тяжким грехом. Но почему-то казалось, что ребенка или собаку как-то еще отвратительнее.
Он вернулся в пустую квартиру, открыл форточки, изгоняя запах и воспоминания, и покопался в себе в поисках неизбежного ликования по поводу долгожданной свободы, но душа была пуста, как выстуженная квартира.
Пустота оказалась субстанцией материальной и нещадно давила своей тяжестью. Можно было залить ее водкой, но это лекарство для слабых, а Андрей Шестаков был сильным. Женщины вызывали в нем стойкое отторжение. Работа, как выяснилось, лежала в параллельной плоскости. Оставалось время, в течение которого пустота должна была истончиться и исчезнуть. Или заполниться чем-то новым, значительным и прекрасным, во что пока невозможно было поверить.
Умом он понимал, что тоскует не по Мане, а по тому чистому, сытному и комфортному быту, который она для него организовала. И от этого тоже было так стыдно, словно ударил ребенка или собаку.
4
Андрей пытался подняться, но боль караулила каждое движение, и он все никак не мог найти позу, из которой удалось бы наконец встать с постели.
И это тоже была память о Мане. Когда-то, в первые дни их знакомства, демонстрируя ей свою ловкость и молодую горячую удаль, он без всякой разминки
Боль тогда прошла быстро и, поначалу казалось, навсегда отпустила. Но это только казалось. Боль возвращалась с завидной регулярностью, не такая пронзительно-острая, но все же достаточно ощутимая, чтобы он маялся, злился и клял Марию, как будто это она была виновата в его разудалой щенячьей дури.
Потом Маня уехала к сестре в Моршанск, а боль осталась, глодала, вгрызаясь в позвонки, и все никак не могла нажраться. И Шестаков, вконец измученный, перепаханный этой болью, пытался найти в ней некое мрачное удовлетворение, справедливое возмездие за то, что сотворил он с Маниной жизнью.
Дверь со стуком распахнулась, и в палату ввалилась мужеподобная тетка. В одной руке у нее была швабра, в другой ведро.
— Стучаться надо, — раздраженно вскинулся Андрей.
— А у нас здесь не гостиница, — мгновенно среагировала тетка. — И я сюда не в гости пришла, а грязь за тобой вывозить. А то, хочешь, сам вези. Я вот тебе и ведро оставлю. Что смотришь? Не нравится?
Она явно его провоцировала и поглядывала насмешливо, ловко наматывая на швабру мокрую тряпку.
— Не нравится, — холодно подтвердил Андрей. — И Викентию Палычу, думаю, тоже не понравится.
— А ты меня не пугай, — усмехнулась тетка. — Я уж пуганая. Никого не боюсь. Ни там, — ткнула она шваброй в потолок, — ни здесь. А знаешь почему? Потому что Викентиев много, а я одна на три отделения. Гадить-то вы все горазды, говно возить никто не хочет.
Он сделал еще одну попытку перехитрить боль, но та и не думала отступать, заявив об этом так жестоко, что Андрей только ахнул и откинулся на подушку, тихо матерясь. Было стыдно, что он, не старый еще мужик, не может поднять себя с постели, и страшно, что это теперь его участь — жалкая беспомощность перед жгучей болью.
Тетка стянула резиновые перчатки и одним движением — он даже не понял как — поставила его на ноги.
— Ну, иди, куда надо. Спину только не гни, на ногах пружинь. Вот так… — показала она.
Когда Андрей вернулся в палату, Фаина домывала пол.
— Ну что, страдалец, отстрелялся? Давай лечь тебе помогу, — предложила санитарка, вновь снимая перчатки.
— Да нет, спасибо, — отказался он, — попробую сам. Надо же когда-то привыкать к новому положению.
— Ну, ты из себя инвалида-то не строй. Не тот болен, кто лежит, а тот, кто над болезнью сидит. Чуть пришибло, а он уже и крылышки опустил.
— Да что вы понимаете! — досадливо поморщился Андрей. — Что вы вообще знаете обо мне? Я тренер, вся моя жизнь завязана на спорте…
— А я, стало быть, по-твоему, никто и звать никак? — насмешливо прищурилась Фаина.
— Да вы-то тут при чем?!
— А при том, что ты нюни распустил на голом месте. Не всякая болезнь к смерти. Думаешь, я всю жизнь тут шваброй махала? Это было мое призвание? Я, между прочим, мастер спорта по лыжам. Заслуженный и международного класса. Что, не похожа? — перехватила она его недоверчивый взгляд.