Всем смертям назло
Шрифт:
— Да, конечно. Его Мересьев не оторвался же от масс! Он в их гуще. Твой Петров — кустарь-одиночка. Это нужно исправить. В жизни такое вполне могло быть, а в литературе, старик, такое не делается.
— Понимаете… — возразил я, — мне хотелось показать борьбу человеческого духа. Я не умею это объяснить… В общем, когда он один на один, сам с собой… Конечно же, в нашем обществе не оставят человека в беде. Ему помогут и комсомольская организация, и профсоюзная, и партийная, и просто люди, так уж у нас заведено. Но знаете, все-таки мне хотелось показать то, что если человек не выиграет бой с самим собой, то никто уже не сможет помочь ему. Или если уж очень
— Сто раз прав, старик! Но нельзя проводить такие опасные эксперименты. Кроме шишек — ничего не наживешь. Ты же сам говорил и, конечно, веришь в это, что попавшего в беду не оставят одного. У тебя в повести все очень легко можно исправить. Ну зачем Петрову уезжать из поселка? Зачем? Пусть он живет там, рядом со своими друзьями. Здесь же, в этом сюжетном повороте, богатейшие возможности. Ты даже не представляешь, как выиграет от этого повесть! Это придаст ей колоссальное общественное звучание. Комсомолец Петров зачислен почетным членом комсомольско-молодежной бригады, им же созданной. Он подсказывает своим друзьям, помогает выполнять план…
— Не могу я так. Это не мой сюжет. Мне хотелось показать именно то, что называют самым трудным боем — бой с самим собой.
— Ну, старик, да я отлично понимаю тебя! Но то, что я высказал, — это не только мое личное мнение, это мнение всей редакции. Ты же знаешь, у нас собрались серьезные люди, известные всей стране писатели. Я высказал и их точку зрения. Исправить твою ошибку очень легко. Я уже сказал тебе как. Думаю, что справишься. Теперь другое твое серьезное упущение. В скольких больницах ты лежал?
— В трех.
— Сколько врачей лечили тебя?
— Четверо.
— Сколько операций они тебе сделали?
— Ну, девять.
— Так зачем же ты обедняешь повесть?! Опиши, ну скажем, не все, а три-четыре операции. Дай характеристику двух-трех врачей. Это расширит повесть, сделает намного интересней. Ты читал Амосова «Мысли и сердце»?
— Читал.
— Читал… Вот как надо писать операции! За жизнь же человека борьба идет! Это не может быть неинтересно!
— Но Амосов профессор медицины, он все знает. А мне-то и не поверят, если я, начитавшись книжек, опишу хирургическое вмешательство.
— В том-то и состоит талант писателя, увидеть, изучить и дать так, чтобы поверили. Чтобы просто не могли не поверить!
— Дело-то даже не в операциях, в их числе и сложности…
— Ну, старик, ты неправильно понимаешь задачи литературы. Думать надо, старик, думать. И еще… Очень прямолинеен у тебя сюжет. Все в лоб, напрямик, читателю и задуматься не над чем. Ты все разжевываешь. Сейчас так не пишут. Закрути фабулу покруче, переставь главы, переплети судьбы, ретроспекции побольше. Она очень выигрышна. Умело построить композицию это, старик, пол-успеха! В изложении должен быть динамизм! Чтобы каждая строчка стреляла. Да, и вот что… Ну зачем ты описал выпивку? Сергей хороший, положительный герой, и вдруг водка. Ложка дегтя в бочке меда. Не надо, старик, не надо. Этого не примет наш читатель. Роз на этом не отхватишь!
— Чего?
— Роз. А шипов в нашей жизни и так достаточно. Работай, старик! И не задерживай. Учтешь эти замечания, и четвертый номер журнала выстрелит твоей повестью. Вот твоя рукопись, просмотри и присылай.
В два часа дня он распрощался и уехал. Так я начал постигать писательский опыт. Все смешалось в моей голове. Я перестал понимать, что хорошо и что плохо. Каждому начинающему очень
Вот эти главы, которые написал тогда, сбитый с панталыку своим редактором, и которые выбросил потом с радостью и облегчением, как ложь, как попытку пойти на компромисс с совестью. Прости меня, читатель, за это отступление, но, может быть, оно наглядно покажет тщетность моих попыток обмануть свою совесть, написать заведомую ложь, может быть, это поможет кому-то избежать подобных ошибок.
Повесть «Всем смертям назло…» у меня тогда начиналась так:
«Письмо Иван Кондратьевич Горюнов, ответственный работник здравотдела, получил вечером. Взглянул на конверт и обомлел. Противно задрожали коленки, к горлу подступила тошнота. Читать письмо не хотелось. И так понятно… Что может написать ему человек, у которого он отнял сына? Присвоил… воспитал… дал образование, мыкался всю жизнь по городам, оберегая Валерия от нежелательных встреч. И вот…
Тайна, которую так тщательно хранили почти тридцать лет, может раскрыться.
„Сын, ты носишь чужую фамилию! Этот человек не отец тебе! Он вор! Он преступник! Он…“
Иван Кондратьевич безвольно опустился в кресло и закрыл глаза. В голове шумело, в висках неровными толчками билась кровь. Сколько раз он намеревался сказать приемному сыну правду и не решался. Боялся, что Валерий оттолкнет его от себя, перестанет называть отцом, разыщет того, настоящего, родного, и уйдет. Сейчас Валерий уже сам отец, подающий надежды хирург, но что он подумает… Ведь столько лет обманывали его. И что скажут сослуживцы, когда разразится скандал?
В комнату неслышно вошла жена. — Что случилось, Ваня? Ты бледен.
Горюнов вздрогнул и молча подал письмо. И пока она читала, Иваном Кондратьевичем овладело какое-то непонятное безразличие. Не хотелось ни думать, ни тем более предпринимать что-либо. Тянуло в сон, словно он не по своей воле принял изрядную долю снотворного, старался противостоять его действию и не мог.
Если бы очнуться завтра и узнать, что все решено, со всем покончено, пусть даже падет позор на его седую голову, но только не слышать всего этого, не принимать самому никаких решений.
Полжизни он прожил в страхе. И в горе, и в радости Иван Кондратьевич ежечасно ждал, что явится тот геолог с густыми, колючими бровями, прежний муж Валентины, и отберет сына. Правда, в последние годы щемящее чувство опасности слегка притупилось, но прежние переживания сделали свое дело. Нервы Горюнова стали пошаливать. Да и Валерий, окончив медицинский институт, принес в дом немало тревог и волнений. Вырос он заносчивым и самолюбивым человеком и в первый же год трижды менял место работы. Нигде не мог ужиться с людьми. Постоянно приходилось вмешиваться Ивану Кондратьевичу, фигуре в медицинских кругах видной и авторитетной.