Всемирный следопыт 1926 № 04
Шрифт:
Но и эго приключение не отбило охоту у Замбеккари лететь еще раз. Он полетел опять.
Снова зажег свою лампочку, и снова начался на воздушном шаре пожар. На этот раз уж не удалось его погасить. Шар вспыхнул и упал на землю. Замбеккари разбился па смерть.
Эти сведения заимствованы нами из интересной книжки Н. Рубакина «Как люди научились летать». Издание «Земля и Фабрика», 260 стр. Цена 1 р. 10 к.
Издательство «ЗЕМЛЯ И ФАБРИКА».
ГРИММЕЛЬСГАУЗЕН
ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ.
На опушке мы остановились. Иван Андреевич подтянул патронташ, снял ружье, откашлялся и сказал:
— Покурим.
Голос его был глух, строг и сдержанно-восторжен. Так же восторженно, строго к глухо говорил он утром, сидя в моей избе и лаская молчаливого моего ирландца. Ирландец ласково вскидывал крупную огненную голову, а Иван Андреевич, отнимая от его головы испуганную, словно обожженную руку, пристально и долго смотрел на меня.
— Поют, — задыхался он.
Он порывисто крутил цыгарку, вкусно дымил и, прищурясь, сиял добрыми мужицкими глазами.
Мы молчали. Над нами лучилась смоляная, душисто-холодная, незабвенно-сияющая тьма глухой боровой ночи. Легкий звон растопленных, истомленных снегов неслышно клубился в низинах. Глухой, непрерывный, почти жуткий гул полевых потоков веял славянскими просторами вечных кочевий весны. Запах родной свежести — вод, хвойных ветвей, неосязаемой призрачной тьмы, — милый запах раннего апреля томил бестелесной любовной грустью. Близкое рождение глухариной песни, боровой песни песней, бросало в напряженную застенчивую дрожь.
— Слышишь, — подвинулся ко мне Иван Андреевич.
Глухарь? Нет, рано, величавая птица еще беззвучно томится в хмельном сосновом плену, нетерпеливо пощипывает бархатные перья и, зябко прижимаясь к груди дерева, бьет в бессонном забытьи тяжелым, напряженным крылом.
Мой спутник, вплотную приблизясь ко мне, опять прошептал:
— Слышишь?
И невидимо покосился па меня.
— Журав-ли-и…
Над нами лучилась смоляная, сияющая тьма сосен, над соснами — светлая пустота, и там, в пустыне голубого величия — нелепый караван, плывущий за звездными странницами севера. Золотая весть апреля доносилась из голубой пустыни.
— Ну, пора двигаться, — обернулся Иван Андреевич.
Жемчужно захрустел талый, стянутый заморозком, снег, протяжно вздохнула водяная
Все дальше от полей — все глуше бор.
Мягче, плотнее тьма, ниже и светлей небесная пустыня.
Огромная звезда, кажется Антарес — звезда ночной усталости, сияет остро и очень близко над безмолвными вершинами сосен.
Все глуше бор. И все тише. Теряется гул далеких потоков, исчезает жестокая мера человеческого времени. Великий лесной час, тревожный час предутрия, переносит в страну пращура, заставляя крепче сжимать холодеющее ружье.
Иван Андреевич, замедля шаг, настороженно — так же, как и далекий наш пращур, сутулится, по-звериному выслушивая чуткую темноту,
— Скоро.
Над головой та же сияющая тьма, но в смоляной тьме сосен — чуть видимая янтарная вышивка. И где-то — глухой шум. Я вздрагиваю и, стараясь сдерживаться, глубоко вздыхаю: — это перестукивает испуганное сердце.
А Иван Андреевич, подкрадываясь сзади и крепко сжав мое плечо, помолчал и, отмахиваясь руками, прошептал растерянно и грубо:
— Запел.
Дотом опять подвинулся, коснулся моего лица засвежевшей овсяной бородой и, чуть раскрывая пересохшие губы, с трудом выговорил:
— Подходи.
Несколько шагов в темноту, и я слышу острую, замороженно-восковую трель, — осторожное начало боровой песни песней. Та же трель плетется и в противоположной стороне, в затопленных брусничных болотах.
Я уже различат, как чеканная трель ровно перебивается глухим, страдным, исступленно жертвенным клекотом, — птица в эти минуты беспокойно вытягивается и, сладко касаясь алой своей бровью горячей сосновой коры, обессиленно закрывает глаза. Не видит и не слышит. Поет и томится
И чем ближе птица, чем торжественней великая ее песня, тем трудней приближаться к чародейной престольной сосне. Пробую поднять ружье и, кажется, не могу: вздрагивают руки, сладкий туман расстилается перед глазами. Но останавливаться нельзя: песня льется непрерывно, а та вечная сила, тот голос изначалия, что влек пращура в заповедный бор, — влечет к обетованному дереву, где томится, мучительно запрокидывая голубую голову, тоскующий глухарь.
Сотня — две шагов, узкая — в серебряном поясе ручья — поляна, призрачный свет, разбойный свист проносящейся над головой стайки чирков, и близко, совсем близко — взволнованная радость песни. Почти стон. — Смелей.
Осторожный прыжок, другой — и во всем теле странная, жуткая окаменелость: в сосновой вершине — в прозрачном золоте веков — огромная, голубая птица. Она та же, какой я видел ее в далеких снах моего пути к ней: безвольно повертывает тяжелую голову, устало колеблет пышную хвостовую лиру, крепко втягивается окровавленными когтями в янтарную сосновую кopу. Потом, разбрасывая крылья, приподнимается, вытягивается — очарованно застывает в обрадованной тоске. Песни же я больше не слышу: ее заглушает испуганный трепет сердца.