Вспоминая Михаила Зощенко
Шрифт:
– Где-то я читал, что Фонвизин, уже полупараличный, катался в тележке перед университетом и кричал студентам: "Вот до чего доводит литература! Никогда не будьте писателями! Никогда не занимайтесь литературой!" Надо спросить Чуковского, верно ли это.
Не знаю, право, чего больше в юмористических рассказах Зощенко - горечи или смеха. В таких, например, вещах его, как "Каменное сердце", льются слова до бешенства страстные.
Смех, грусть, горечь - все соткано воедино в сложной новизне его лучших произведений, в словесной вязи их. В "Истории болезни" он вдруг называет плакат воззванием, и это как нельзя лучше передает впечатление тяжело больного человека, ошарашенного грубым объявлением: "Выдача трупов от 3-х до 4-х". "Воззвание" - это громоподобно, оно бьет в уши. В этом же рассказе фельдшер говорит: "Если
Время нэпа было очень трудным, и многие сбивались, спотыкались, даже падали, теряя перспективу. Резко изменившаяся жизнь создавала в повседневных буднях драматические эпизоды, совсем непохожие на те, что возникали в накале гражданской войны, но зато очень сходные с такими, которые случались в дореволюционные времена.
Мы обедали и ужинали обычно в кафе "Двенадцать". Это нэповское заведение помещалось на Садовой улице, недалеко от Невского, и название свое взяло от номера дома, а отнюдь не от поэмы Блока, как думали некоторые литераторы. Днем кафе это имело вполне благопристойный вид, вечерами же, часов после десяти, оно меняло свой облик. Появлялись воры, бандиты, подсаживались к столикам проститутки. Пьяный шум постепенно заполнял большой дымный зал. Музыканты во главе с маэстро рассаживались на эстраде в глубине и веселили пропойц и растратчиков модными шимми и дикси. Парочки направлялись по лестнице во второй этаж, в отдельные кабинеты. Сцены из жизни, отброшенной, казалось бы, навсегда в прошлое, возникали тут клочками и обрывками, как в кошмаре каком-то.
Однажды вечером к нашему столику, за которым мы поедали бифштексы по-деревенски, запивая их пивом, подошла высокая молодая женщина, худощавая, с тонким лицом и большими, словно раз навсегда удивленными глазами, в полосатой мужской кепке, в светлом жакете и короткой юбке. Она поздоровалась с Зощенко. То была его бывшая сослуживица по ленинградскому порту, машинистка. Но она уже не работала в порту.
– Меня уволили по сокращению штатов, - сообщила она.
Совершенно ясно было, чем она сейчас зарабатывает. Официант, низкорослый крепыш, чернявый, с усиками над губой-пиявкой, в прежние времена служивший, наверное, вышибалой в публичном доме, обратился к ней на "ты":
– Чего тебе? Водки? Шампанского?
Бывшая сослуживица Зощенко не нашла ничего оскорбительного в его хамском тоне, такое обращение стало уже привычным для нее.
Зощенко, конечно, оборвал официанта, деликатнейшим образом повел себя с девушкой ("как студент", - заметил он потом без улыбки), но зла этим не исправишь.
Зло ходило по улицам, хамило, врывалось в дома и в души.
Иные бывшие герои спивались и, бия себя в грудь, кричали:
– За что боролись?
Другие хватались за отвлеченный, парадный, барабанный оптимизм, оторванный от живой жизни, но эта соломинка не спасала, не давала выхода.
Вообще по-разному путались люди в сложнейшей обстановке того времени, и многообразны были формы шатаний, сомнений, колебаний, разочарований, падений. Слова "обрастание", "разложение", "перерождение" определяли опасности, которые подстерегали в повседневном быту. Стойкость каждого испытывалась весьма жестоко и ежечасно.
В те годы голос Зощенко, его произведения звучали резким осуждением всем мерзостям. Зощенко мерил людей и жизнь высокой меркой, выстраданной им в его боевой биографии, и несоответствие многого в быту и нравах того времени этой мерке порождало его "смех сквозь слезы",
В личной жизни Зощенко отличался удивительной непритязательностью. Когда появлялись у него деньги, он не берег их, раздавал, по большей части безвозвратно. Долго жил по коммунальным квартирам, хотя мог бы, став уже известным писателем, устроиться лучше. Отсутствие практицизма было у него изумительное, он совсем не умел заботиться о себе, о своих удобствах, сразу как-то уставал. В этом направлении у него не было никакой настойчивости.
– А ну его к черту!
– говорил он и бросал едва начатые попытки как-то улучшить свое существование.
Он любил только изящно одеться, вот и все.
Подспудная печаль его юмористических рассказов очень явственно проступала в его жизненном облике и поведении. Эта горечь очень чувствовалась и многими читателями. Однажды я слышал, как один рабочий, беря книгу Зощенко, возразил библиотекарше:
– Это не просто смешные рассказы, над ними и плакать надо!
Никак не был похож Зощенко на присяжного юмориста-весельчака. Тем досадней и обидней было встречать отношение к нему как к этакому остряку-бодрячку, который обязан веселить общество. Мне это казалось попросту оскорбительным. А между тем и среди его поклонников находились люди, не понимавшие, что таится за его юмористикой, какая "великая грусть" видится ему в авгиевых конюшнях нравов человеческих, какая плодотворная тоска мучает его. Один из таких поклонников, желая сказать Зощенко приятное, заявил однажды в застольном тосте:
– Аверченко у нас уже нет. Но есть Зощенко, который достойно заменил его.
Зощенко поднялся и ушел.
Бывало, что он уклонялся, убегал от ожидавшего его успеха. На вечер, который предложили нам устроить по случаю пятилетия "Серапионовых братьев", Зощенко не явился. Он прислал мне письмо: "Дорогой Миша, передай мои извинения всем товарищам за то, что я не был 3 числа в Доме печати. Я был в Детском и не мог приехать. Кроме того, все это время у меня плохое сердце. Вчера я даже послал телеграмму в Харьков, в Одессу и в Москву с отказом от выступления..." Так "дипломатически" начал он, но дипломатия не была сильной стороной его характера, и он закончил откровенно: "...если говорить правду, то сердце у меня не так уж плохое, даже хорошее, но просто ужасно не хотелось и не хочется выступать. Ты, надеюсь, меня понимаешь. Так пущай "серапионы" меня простят. Целую тебя. Твой Зощенко. 6/II-26".
А ведь его ждали овации. Он уклонился от триумфа.
Нет, не очень-то любил Зощенко свою славу юмориста. Да и вообще никогда не шел он навстречу успеху, славе. Он был вправе сказать позже в автобиографии: "Я никогда не работал для удовлетворения своей гордости и тщеславия".
Он активно ненавидел в жизни то, что подвергал осмеянию в своих произведениях, слово и дело в этом смысле у него были слиты. И в творчестве своем он отнюдь не был только юмористом. Особые свойства его таланта, его характера сразу же, еще в студии, понял К. И. Чуковский, который всегда оставался для Зощенко большим авторитетом.
Горький с первых же прочитанных им в 1921 году вещей Зощенко высоко оценил его творчество, заметил, что страдание для этого молодого писателя враг человека и подлежит уничтожению. Горький все годы неизменно хвалил и поддерживал Зощенко. Я нахожу в письмах Алексея Максимовича ко мне постоянные упоминания о Зощенко. То он сообщал о переводе рассказа "Виктория Казимировна" на французский язык, то просто писал: "Хорош Зощенко передайте ему сердечный привет", или коротко, по поводу очередного рассказа Зощенко: "Очень хорош Зощенко". Иногда он отзывался распространенней: "Рассказ заставляет ждать очень "больших" книг от Зощенко. В его "юморе" больше иронии, чем юмора, а ирония жизненно необходима нам" (это замечание относится уже к 1925 году). Позже, 25 марта 1936 года, Горький писал Зощенко в связи с его "Голубой книгой": "Эх, Михаил Михайлович, как хорошо было бы, если б вы дали в такой же форме книгу на тему о страдании!.." И дальше: "Страдание - позор мира, и надобно его ненавидеть для того, чтобы истребить". Он так же предлагал Зощенко "высмеять всех, кого идиотские мелочи и неудобства личной жизни настраивают враждебно к миру".