Встреча на деревенской улице
Шрифт:
— А ничего.
— Уж не заболел ли?
На это Иван Михайлыч ничего не ответил.
— Чего молчишь-то?
— Иди. Думаю...
— Господи, — растерянно прошептала Пелагея и тихо отошла. — Может, за «маленькой» сходить? — спросила у крыльца.
Не ответил. Он даже и не слышал. Ему нравилось пребывать в своем только что им самим созданном мире. Он уже видел степи — они медленно проплывали перед его взором, видел дремучие леса, быстрые, широкие реки, высокие до неба горы — но, что бы он ни видел, ничто не заслоняло дороги. Она так и вилась перед ним, то открываясь до самой дали, то сворачивая вправо или влево. Видя все это, он не задумывался, откуда оно приходит, но видения природы
Это заметила Настасья. Пришла, чтобы привязать бычка на новом месте. Вгляделась и ахнула. Иван Михайлыч говорил сам с собой, кому-то улыбался, шевелил согнутыми пальцами крупных, почерневших от ветров и солнца рук.
— Матушки мои! — тихо воскликнула Настасья и боком-боком подалась к задней калитке шатровского дома. Вбежала во двор и замахала рукой, подзывая к себе Пелагею.
— Чего ты? — подбежала та.
— Глянь, чего с Иваном-то деется! С кем-то все говорит, лыбится, пальцами перебирает, а никого с ним нет... Ведь он тронулся, Палаша, вот тебе крест святой, тронулся... Ты глянь, глянь со стороны-то... — и потянула Пелагею за собой на поляну. И оттуда стали обе глядеть на Ивана Михайлыча. А он в это время видел себя на дороге, и перед ним открывался бесконечный простор и впереди и по сторонам. И тут Иван Михайлыч повел рукой и вправо и влево, как бы показывая этот простор, и неожиданно увидал перед собой плачущую Пелагею и за нею перепуганную Настасью.
— Чего вы? — встрепенулся он.
Пелагея всхлипнула, а Настасья, сложив на груди руки комочком, жалостливо сказала:
— А ведь ты больной, Иван Михайлыч... как есть больной.
— С чего ты взяла-то? — резко вскрикнул Иван Михайлыч. — А ты чего нюни распустила? Чего вы уставились-то на меня?
Они тихо отошли от него.
Иван Михайлыч плюнул с досады и попытался снова войти в прежнее мечтательное состояние, но оно, как сон, уже не вернулось. Его словно тряпкой стерли. Посидев еще немного, он встал и направился в сарай.
Через некоторое время оттуда стало доноситься: «Тюк-тюк! Тюк-тюк! Тюк-тюк!»
1976
ОТЦВЕЛИ УЖ ДАВНО ХРИЗАНТЕМЫ В САДУ...
У Галькиных соседей Ивакиных поселились новые дачники. В этом ничего удивительного не было. Каждый год Ивакины сдавали дом горожанам, а сами жили в летнем пристрое. Но на этот раз дачники попались на других непохожие. Те, другие, были в основном бабушки с внуками и — наездами — родители ребятни. Эти же двое целыми днями бездельничали, загорали на надувных матрацах, ходили по участку в шортах, и часто с их стороны доносилась до Гальки негромкая музыка. Поначалу Галька думала, что это играет транзистор, но однажды, приглядевшись, увидела в руках дачницы маленький магнитофон. Чтобы лучше слышать, Галька подошла вплотную к забору, будто чего-то делая там, повернула ухо к магнитофону.
Женский голос пел грустный романс о любви, о том, что в саду отцвели хризантемы. Что такое хризантемы, Галька не знала несмотря на свои тридцать пять лет. Конечно, догадывалась — цветы, коли отцвели, но какие? От грустного голоса и светлых печальных слов ей стало тоскливо, до того тоскливо, что сами собой навернулись слезы и в голову полезли разные невеселые мысли. И прежде всего о Пашке, о своем муже, пьянице и дебошире. Он пил много и безобразно, и, пьяный, придирался к ней и часто бил. И хоть было бы за что, а то так, к любому слову прицепится и начнет бить. Другой раз и ногами. А наутро ничего не помнит, просит прощенья, клянется больше не пить. Поначалу Галька совестила
Помнила она его ловким парнем, только что вернувшимся со службы в армии. Был он тогда тоненький, прямой, с ясным взглядом. Она сама набилась на знакомство с ним — ночами не спала, так он понравился ей, — и не прошло нескольких месяцев, как сыграли свадьбу. Женившись, Пашка по-прежнему дружил с ребятами, приходил запоздно, другой раз и пьяный, и, если Галинка начинала его укорять, раздражался, махал руками. Она плакала. И это его еще больше взвинчивало.
— Замолчи, куля! — кричал он на Галинку.
Тогда еще жива была бабка. Вместе с матерью они напускались на Пашку, он кричал на них, уходил, хлопая дверью так, что в буфете валилась посуда.
— Только подумать, какого отхватила, — ворчала бабка, — это внучка-то комиссара...
— Он только выпивши плохой, а так хороший, — плача, защищала Пашку Галинка.
— Выпивши! А твой дед маковой росинки в рот не брал. Всем бойцам был примером.
Про деда Галина знала, что он погиб в гражданскую войну. Если бы жив остался, то теперь ему было бы всего семьдесят пять лет. Не так уж и много. Другие дольше живут. Но расстреляли его беляки, а до этого пытали так, что товарищи его, когда отбили Воронеж, еле узнали.
Все рассказы про деда Галина знала, но они как-то мало ее задевали. Не укладывалось у нее в сознании, что у нее такой знаменитый дед. И если она пыталась представить его себе, то всегда являлся он несущимся во весь опор на коне, с шашкой или развернутым знаменем. Такой, как на экране телевизора или в кино.
— Такого ли мужа достойна внучка комиссара?
— А что, другие-то мужики лучше, что ли? — с вызовом говорила Галина уже много позже, когда примирилась с тем, что Пашка взял себе за правило пить в любой день и на свои и на чужие. — На кого ни посмотри в нашем поселке, не лучше.
— А ты в другое место езжай, хоть и в город...
— И в другом не лучше.
— Ну как знаешь, как знаешь... — вздыхала бабка.
Умирая, она подозвала Галину к себе.
— Не забывай, комиссарова внучка ты...
Хотела ей ответить Галина: «А что проку-то?» — но пожалела старуху. А потом призадумалась, и верно — что проку? У деда была своя жизнь. У матери своя — тоже овдовела, как и бабка, молодой. В последнюю войну погиб отец. У нее, Галинки, своя. Каждый по-своему мучается. А Пашка что ж, Пашка как и все — не хуже, не лучше. Другой раз еще и ласковый, дурной становится, только когда перепьет. А так ничего. А что спьяну дерется, так уходить надо, не попадаться на глаза.
— Где шлялась, куля! — хрипел он утром, поводя на нее диким глазом. У него трещала башка от разной выпитой дряни, и самое лучшее, если бы Галька дала ему опохмелиться, но Галька знала — только поднеси, он тут же снова загуляет. А когда гуляет несколько дней кряду, то становится совсем диким. Тогда уж и ногами бьет, если вовремя не увернуться. Мать Гальки, когда еще жила с ними, ввязывалась в драку, хватала зятя за руки, кричала, звала на помощь, как-то даже заявила в милицию, и Пашку посадили за хулиганство на пятнадцать суток, но от этого матери стало только хуже. И Пашка и Галька кричали на нее, чтоб не лезла в их дела, и мать уехала к старшему сыну в Архангельск и даже писем не слала. Как там она, что? Но Галька и не думала об этом. Кто знает, будь у них ребенок, Пашка, может, и остепенился бы, но детей у нее не было и не могло быть, и повинен в этом сам Пашка — бил ее ногами в живот.