Вступление к сборнику «Силуэты русских писателей»
Шрифт:
В них скорее проникает, в своем философском и психологическом смысле, то направление художественной литературы, которое называется народничеством. Рассматриваемое с этой точки зрения, в этой своей приобщенности к идее природы, оно свой генезис имеет не в общественной жизни России, а в той космической «власти земли», поразительное описание которой дал Глеб Успенский. Сильнее всех богатырей – Микула Селянинович; это, может быть, именно потому, что он не думает. За него думает земля. Как и для Кольцова, наша стихийная хозяйка, черная земля, благодатна для Успенского тем, что она делает излишней работу сознания. Там, где все приурочено к урожаю, к событиям великой Матери, из недр своих рождающей живое золото колосьев, – там она всем распоряжается, все направляет, и надо только отдаться ей, на ее мудрый произвол, ни о чем не думать и не печься, познать блаженное освобождение от личной ответственности. Мысли и дела, романы я разговоры, их срок и содержание – все
И как раз на лоне земли только и возможно человеческой душе выпрямиться, расправить свои крылья, показать себя в своей прирожденной красоте: вспомним, что Венера Милосская, вдохновительница Глеба Успенского, имеет для него мужицкие завитки волос по углам своего классического лба. Венера-крестьянка. Прекрасная личность – от земли. Тем пленила Успенского Венера, что она выражает собою нормальное человеческое существо, то, чем по природе своей в возможности является каждый, – и эту идеальную норму, это слияние человеческого и божественного, можно осуществить, если сделаться покорным данником и верноподданным земли, вечным пахарем.
Но мы знаем, что одною зоологической, одною природной правдой Успенский все-таки не удовлетворился и возжаждал человеческого, Родионов-радетелей, тех, кто способен «объютить» страдающее сердце.
От власти земли к власти духа, стереть незаконные грани между природой и культурой, ввести в стихию начало совести – вот мечта Успенского. Какими бы дальними и кружными дорогами от природы ни уходить, все равно в нее вернешься. Какими бы смелыми порывами от культуры ни уклоняться, все равно ее не избудешь.
И это, в сущности, можно видеть и на художниках последнего времени.
Философское настроение не изгоняет из природы Бунина. Для неэлементарного духа своего находит он в ней утоление и достойное содержание; хотя и значительный, высокий, он ее не перерос, и не порвались те связи, которые тесно и проникновенно соединяют его с ее красотой и бесспорно чуемой мудростью.
Тонки ощущения Зайцева – но к этой тонкости природа оказалась приспособленной; она вовсе не груба и вовсе не идет вразрез с психологическими запросами развитой личности – это и служит новым подтверждением возможности синтеза между природой и культурой. Нельзя достаточно оценить то благое и знаменательное явление, что вместе с нами утончается и природа, она не отстает от нас, – другими словами, Для нас открыта возможность ее все больше и больше одухотворять, приобщать ее к лиризму хотя бы самых изысканных настроений наших – ко всей этой чистой нежности Зайцева, Блока, Анны Ахматовой. Сказать, что природа сама сделалась модернисткой, – на это мы имеем право. Ибо нет такой аристократичности и требовательности духа, которым из неистощимых и вечно обновляющихся родников своих не могла бы удовлетворить и угодить природа. Она теперь уже далеко не прежний, грубый Пан. Богатая оттенками, она вообще пластична, и потому, как это видно на примере многих новейших писателей, вовсе не должен во что бы то ни стало возникнуть конфликт между нею и утонченной личностью. Они столкуются.
Разве у Чехова природа не испытывает того же настроения, которое так свойственно ему самому? Разве он не видит, как даже «сонные тюльпаны и ирисы тянутся из темной травы, точно прося, чтобы и с ними объяснились в любви»?
И, значит, принципиально осуществима характерная мечта Брюсова о том, чтобы с «асфальта и гранита» вернуться к матери-природе, «в зеленых тайнах одичать», опять приобщиться к жизни первоосновной.
И, значит, нет роковой обязательности в том, чтобы, как говорит Сологуб, «огни сознания» непременно пробуждали «злую жажду», чтобы вино сознания, обостренной культурности хмелем своим вызывало весь тот оргийный, иррациональный бред и те больные желанья, которые отличают современную личность, с ее изощренностью и нервами. «Блаженно все, что в тьме природы, не зная жизни, мирно спит», – но и то, что из стихийной тьмы входит в сферу разумного огня, еще не обрекается этим самым вечному недугу и невзгоде. Разлад между природой и культурой – факт; но факты можно преодолеть, если они не запечатлены внутренней необходимостью.
Творчество Максима Горького входит в категорию протеста против культуры. По крайней мере, его герои, эти пресловутые босяки, на самом деле автором обутые, т. е. превращенные им в умственных крохоборов и буржуа, размышляющих о жизни, но не живущих ею, – они, по замыслу Горького, должны быть носителями стихийности. Но писатель своей задачи не решил, и оказались его скитальцы, как мы только что упомянули, внутренними рабами, и тронуты они мелкой культурностью, маленькой мыслью, всеми отрицательными чертами скудного и скучного резонерства.
Разумеется, совершенно исключительной мощью призыв к опрощению, голос природы, звучит у Толстого. Наш гений великий, наш лев могучий – это словно Адам, до того как он вкусил от древа познания. Толстой помнит изначальное – ту первую природу, которую люди застали
«Сердце, не испорченное умом», природу, не прерванную сознанием, славил Толстой как художник; но, подобно Кольцову с его «Думами», он сам от идей, от ума не уберегся. Как художник, он исповедовал, что в жизни все «образуется» ее и любви стихийной силой; но как мыслителю ему показалось этого мало, и он захотел жизнь осмыслить, уразуметь и уложить ее в рамки определенной религиозно-философской системы. Океан мировой сложности возмечтал он переплыть на утлой ладье теории. Он впал в интеллектуализм, он подчинился рационалистической традиции Сократа; великий натуралист, он этим сам изменил натуре и потерпел глубокое крушение.
Это – поучительное зрелище. Оно показывает, что Толстой весь, как художник и как мыслитель, Толстой, как цельная личность, не достиг синтеза между природой и культурой. Мы скажем еще раз, что такой синтез принципиально возможен. Ибо культура – закон природы. Кроме того: как и царство Божье, природа не вне нас, а внутри нас. И потому в самом разгаре культуры можно сохранить то непосредственное сердце, то живое чувство, те целомудренные мечты и неподкупные мысли, которые, по слов) псалмопевца и поэта, открывают доступ к Сиону и в то же время свой чистый источник имеют в недрах космического бытия.
Проблема культуры и природы одно из своих частичных проявлений находит в моменте города и деревни, которые надо понимать как два миросозерцания, две психологии.
И опять вспоминается «Бедная Лиза» Карамзина, и сама собою приходит мысль, что на «Сельском кладбище» Жуковского родилось особое народничество – на том «смиренном кладбище», про которое так любовно говорит Татьяна Пушкина, поминая свою бедную няню. Любил встречать Лермонтов «дрожащие огни печальных деревень», и смирялась души его тревога, когда волновалась желтеющая нива и свежий лес шумел при звуке ветерка. Под «хранительный кров» деревенской тишины приходил задумчивый Гамлет – Баратынский. Поэзия Кольцова – деревня русской литературы, и не только одно его известное стихотворение, но почти все его творчество – песня пахаря. В простоте деревни, в атмосфере ее честности, много заграничного отпадало от Тургенева, и тогда расстилался перед нами «Бежин луг». Повторять ли, что в духовной и физической деревне, в мире догородском, в изначальной первобытности, глубочайшими фибрами своими пребывает художник Толстой? Мечется Некрасов между городом и деревней, и все время происходит в нем борьба двух соперниц – Невы и Волги; из петербургских туманов, из ужасов и безобразий, которые плывут и сплываются в столичной мгле, из городского кошмара черпает он свои вдохновения, – но первее в нем стихия кольцовская, и тянет его за город, я все, что есть в его поэзии настоящего, неподдельного, живого, – все это создано красотою нив хлебородных, дуновением русской стихии, «каплей крови, общею с народом»; и так выразительно звучит: