Второй вариант
Шрифт:
— В Усть-Ниман надо.
— Рыбалить?
— По делу.
— Нет там дела ноне. Никого там нет. И делов нет.
— Почему — никого?
— Время, стало быть, помирать селу.
Савин не поверил. Не может быть, чтобы все ушли, дед просто не знает. Ольга говорила, что три дома живут еще. Что в одном — ее дядя Кеша лето пережидает.
— У Генки спроси, — все тем же недовольным голосом сказал дед. — Да скажи ему, пущай налимьей печени привезет.
Генка был его внуком. Он собирался на рыбалку, был весь в заботах о снастях. Выслушал Савина без удивления, только спросил:
— Теплая
— Нет. А зачем?
— Радикулит схватишь, если ночевать.
Ни слова больше не говоря, пошел к сараю, вынес старый тулуп, кинул в лодку.
— Садись, однако.
Старенький мотор долго чихал, прежде чем завестись, взвизгнул на высокой ноте, но успокоился и потянул ровно. Бурея скатывалась назад, и, если не глядеть на берега, казалось, что лодка стоит на месте. Генка, выяснилось, планировал быть в Усть-Нимане только завтра к обеду, а на вечернюю зорю решил затаборить на берегу ему лишь известной протоки, в которой водились налимы. Савину некуда было деваться, смирился с задержкой, сидел, набросив на себя тулуп, не любопытствуя по сторонам.
Река между тем играла всеми дневными красками, серебряно отталкивала солнце, омывала и выглаживала серые валуны. По обоим берегам стоял веселый лес, он то карабкался на сопки, то бегом спускался вниз, к самой воде, и боязливо замирал перед откосами.
А Савин думал о том, что Эльга хоть и много меньше, но и много красивее. Эльга для Савина была частицей сердца, половиной жизни. Бурея же — всего только водная дорога, которую надо быстрее пробежать на пути к цели. И еще он думал о людях, с которыми свела его судьба в этот бамовский год. Нет одинаковых людей. Бывают только похожие. И то в определенных обстоятельствах. Это только в театре теней четко обозначена граница между светлым и темным. В жизни границу чаще всего не заметишь. Грубый Сверяба был самым добрым. А бывалый Дрыхлин, который готов идти впереди и торить для слабых тропу, оказался негодяем. Наверное, в каждом человеке имеется весь спектр цветов, только одного — больше, другого — меньше.
Прошел всего год после его прибытия в этот край, но Савину казалось, что он здесь почти всю жизнь. Там, далеко, были только детство и залитая огнями стеклянная улица, которую он прошел легко и почти бездумно. И даже его первая мучительная любовь пробежала, прокатилась, вытряхнула Савина на первом ухабе, оставив мгновенную, как от огнестрельной раны, боль. Выжил и поправился, только отметина осталась, не беспокоящая даже в ненастную погоду. Он и сам этому удивлялся: значит, любви не было? Значит, принял за любовь преклонение Перед королевой в серебряных туфельках?.
Сравнивая себя — того, который приехал прошлым летом сюда, с собой сегодняшним, он чувствовал, что тот, прошлогодний, был совсем мальчишкой, тот царапины почитал за раны и часто черное принимал за белое.
«А вот Ольга с черными глазами — голубая, — думал он. — Приеду завтра, скажу: здравствуй. Скажу: я пришел за тобой... А если ее нет? Приеду, а там ни одного человека и избы раскатаны?..»
Неустойчивые мысли должны были бы вызвать у него сомнения, но он ни в чем не сомневался, более того, был уверен, что обязательно разыщет ее. Уж на чем она основывалась, та уверенность, ему самому было неясно.
— Ты чо? Уснул там? — услышал Савин голос Генки.
— Нет.
— В Усть-Ниман-то тебе зачем?
— Человека одного ищу.
— Разве оттуда не всех еще вывезли?
— Не знаю. А почему оттуда вывозят?
— Дорог туда нет. И поселку там нечего делать.
— А если люди хотят жить?
— А куда ГЭС денешь? Электростанцию строят. Ну, и на случай затопления. Кого тебе там надо хоть?
— Знакомую одну ищу.
— А-а, — удовлетворенно протянул Генка, как будто враз стало все ему понятно. — Сам-то с БАМа, что ли?
— С БАМа.
— Дедуня мой тоже из бамовцев. Только из ранешних.
Генка сказал об этом просто, будто сообщил о вчерашней погоде. Савин даже не понял сперва, а уразумев, подивился тому, как Генка высказался, и еще тому, что от той поры сохранился живой человек, с которым он всего час назад разговаривал. Не удержался, переспросил:
— Безвинно пострадал, что ли?
— Не. Раскулачили дедуню, чтобы трудовой народ не эксплуатировал.
Тут уж Савин совсем поразился. Ему даже не по себе стало. Будто сама история тихо прошуршала над лодкой. Светлоглазый старичок — и из кулаков!
— А как он сейчас-то?
— Ничё-о! — ответил Генка. — «Элементом» меня обзывает. Распустили, говорит, вас двумя выходными. Человек, говорит, рожден землю пахать. А вы только ковыряете ее.
— В каком смысле «ковыряете»?
— На шахте я. Три дня вот отгуливаю. К деду наведался.
— Переживает дед за прошлое?
— Не. На Кубань все только собирается. Ноги не держат, а туда же! На свою станицу ему, вишь, взглянуть охота. Говорит, поклониться хочет. И грех какой-то замолить...
Генка круто подал моторную рукоятку вправо, заложил вираж. Лодка пошла к противоположному берегу и заскользила мимо тронутых рыжиной сопок. Лес здесь рос смешанный, и ранняя осень уже подкрасила его, мазнула желтым, красным, принарядила, прежде чем раздеть и убаюкать.
— Далеко нам еще? — спросил Савин.
— Туто-ка.
Генка был весь внимание, а может, задумался, потревоженный разговором. И Савин осмысливал их нечаянную беседу. Думал о том, что время все ставит на свои места, каждому предъявляет свой счет. И от уплаты по нему никто никуда не денется. Вот и дед Генкин платит по счету тоскливой памятью о станице. И внука не понимает, а внук не понимает его. Что посеял он, любивший пахать землю? А грех, видно, есть, коли по прошествии стольких лет захотел его замолить.
Протоку прикрывал залив, в который впадал ручей. Вход в нее был почти не заметен, прикрытый давним заломом и разросшимся на берегу перепутанным кустарником. Заходили в протоку, подняв мотор, на веслах. Причалили, зарулив обочь обрыва, к узенькой галечной косе. Заякорились, выкинули на берег груз.
Генка спросил:
— Зовут-то тебя как?
Савин ответил.
— Давай, Женька, нодью готовь. А я пойду закиды ставить.
— Что такое нодья?
— Дае-ешь!.. Ладно, айда со мной, помочь окажешь. Нодью потом заделаем.