Вверх по Ориноко
Шрифт:
Теснота каюты показалась вдруг непереносимой.
Она с трудом добралась до двери, едва справляясь с подступающей тошнотой; торопливо доковыляла по коридору до лесенки и с неимоверным трудом открыла металлическую дверь, что вела на палубу; ее сразу окатило водой и чуть не сшиб с ног яростный ветер. Она забилась под навес, качать стало вроде бы поменьше, впереди отчетливо выделялся темной линией горизонт и раскачивался вместе с пароходом; она уцепилась за перила и почувствовала: тошнота проходит, и еще — вода стекает по волосам, по шее. Волны поднимались до бортовых сеток, разбивались о планшир, обдавали снопами зеленоватой воды, пахнущей гнилью; когда пароход зарывался носом в волну, ей приходилось хвататься руками за борт, чтобы не упасть вперед или назад, но речная и дождевая вода заставила отступить тошноту и мигрень, словно смыла их прочь, а может, она просто перестала о них думать, ища взглядом зелень берега там, куда, разрезая водяную завесу дождя, обрушивались молнии; вслушиваясь в металлический скрежет, в звяканье цепей или, может быть, кабеля подъемного крана, в раскаты грома, тоже металлические; глухие удары без устали колотили в текучую поверхность, клинками врезались в корпус, и капли дробно стучали по палубе.
— Ойга! Что вы там делаете? Вы меня слышите? Что вы там делаете?
Помощник капитана в непромокаемом плаще стоял на мостике и орал во весь голос:
— Вы с ума сошли! Не трогайтесь с места, я спускаюсь.
Через секунду
— Здесь нельзя стоять! Немедленно спускайтесь к себе в каюту! И закройте иллюминатор, иначе все промокнет!
— У меня морская болезнь. Мне на воздухе лучше.
Помощник капитана смягчился:
— Н-да, видок у вас бледный. Пойдемте со мной, я поищу лекарство, глядишь, вам и полегчает. В любом случае наверху лучше, чем внизу. Лезьте вперед, я за вами.
Крепко держась за перила, она стала подниматься по металлической лесенке, мужчина поднимался за ней следом, он поймает ее, если с мокрой ступеньки вдруг соскользнет босоножка. Наверху он поколдовал с дверью рубки над ее плечом, и они вошли, в рубке пахло табачным дымом и влагой. Капитан стоял за рулем, перед панелью с приборами и компасом; где-то потрескивало радио, рубку прохватывало ветром и секло дождем; отсюда, сверху, она увидела, как необъятна эта серая река, увидела берег, зеленый, плоский, и какие-то строения, они, наверное, были пристанью.
Капитан обернулся и посмотрел на нее, черные глаза, строгое лицо, наверное индеец, смотрел секунду, не больше, ничего не сказал, отвернулся и снова уставился вперед. Наверху каждое движение парохода ощущалось значительным и весомым. Помощник посадил ее на стул в уголке.
— Никуда не уходите, я сейчас вернусь.
В рубке было спокойно и буднично, люди работали, и гроза для них была привычным делом. Оказавшись среди неведомого — циферблатов, радаров, лотов, замерявших неведомо что, она тихонько сидела в уголке, как послушная маленькая девочка, она заболела и ждет, когда наконец займутся и ею, а капитан стоял к ней спиной и больше не оборачивался.
Со стула встать она не решалась, а ее опять затошнило, прохватил озноб, пот, липкий, противный, смешивался с холодными каплями, которые скатывались с волос, она почувствовала себя несчастным больным на носилках, его оставили в коридоре, и он тоскливо ждет, когда же придет доктор. Из рубки было видно, что пристань рядом, и она не понимала, почему пароход никак не пристанет к ней, он покачивался и покачивался, борясь с течением, тратя силы на то, чтобы оставаться на месте. Она сидела, уставившись на пляшущую линию горизонта, и вдруг ощутила унизительнейшее бессилие: она больше не была себе хозяйкой, от стыда на глазах у нее выступили слезы, желудок свело, пищевод наполнился чем-то жгучим и кислым, и все, что она съела утром, вылилось на пол через открывшийся рот, оставив острый, гадкий привкус позора. Мокрое полотенце, мама всегда клала мне на лоб мокрое полотенце, когда я болела, не важно чем, могла быть температура, тошнота, скарлатина, ветрянка. Прохладное на лбу, оно понемножку теплело, заменяя мамину руку, пока мама готовила лекарство.
Потом мама садилась возле меня, держала за руку и ждала, пока я засну; мокрое полотенце исчезало вместе с болезнью, с температурой, с тошнотой, я и не замечала, когда оно исчезало, точно так же, как не заметила этого сейчас; помощник капитана, это он осторожно перенес меня на постель в мою каюту, обтер лицо, напоил лекарством, чем-то вроде мяты на спирту, объяснил мне шепотом: как только ветер немного уляжется, волны станут поменьше, мы сможем причалить, пароход так качает потому, что он должен оставаться на месте, посреди реки, и бороться с течением. Казалось, он извиняется за то, что мне пришлось перетерпеть, за мой позор, за то, что я лежу теперь у себя в каюте, что не смогла удержаться от рвоты и они видели меня в таком неприглядном виде, извиняется за реку и за свой пароход; высокий, жесткий, с холодным взглядом помощник капитана, но в его костлявых руках я ощущаю желание успокоить и утешить, может быть, непривычное ему самому, и в его голосе я слышу желание успокоить, он говорит: no pasa nada, prontito se pondera buena [10] ; почему отец никогда не говорил со мной на родном языке, почему старался стать незаметным, раствориться в чужом ему мире, почему не поделился тем, что ему принадлежало, не рассказал об истории, о земле, на которой родился, и оставил меня ковылять по этому миру на одной ноге, и теперь я, хромуша, поднимаюсь вверх по Ориноко, и мне не за что уцепиться; я готова соскользнуть вниз, когда чувствую, что скользят вниз другие рядом со мной; кто знает, будь я устойчивее, прочнее укоренена, держись крепче на ногах, может, я смогла бы остановить падение, отогнать призраков-пожирателей, будящих ненависть к себе и другим, спасти того, кто с такими мучениями погружается в темноту, протягивая руки только ради того, чтобы оттолкнуть помощь, ничего не видя, не чуя жизни ни впереди, ни вокруг, искалеченный этот человек притянул меня потому, что и я калека, я хотела выходить его, надеясь, что он выходит меня, как сейчас выхаживает другой, похожий на него человек, положив мне на лоб мокрое прохладное полотенце, но меня сразу вывернуло наизнанку, хотя странствие только началось и я доверила себя этому пароходу, как когда-то доверили младенца корзине и реке, которой позволено нести себя мощным потоком к устью.
10
Ничего страшного, скоро все будет хорошо ( исп.).
Глава 27
В детстве у меня была книга, большая, с пожелтелыми страницами. Купил ее мой прадедушка, дедушка мамы, и с нее-то все и началось, я только сейчас вспомнила, что все началось с этой книги, с черно-белыми гравюрами, пожелтелой бумагой и пятнами сырости на переплете, их было совсем немного, только в одном уголке, — Жоана говорила под еле слышный шум ночного города, словно позабыв про меня, вытянувшегося рядом с ней на диване. У бабушки в книжном шкафу было много разных книг, но эта была особенная, волшебная, с нее-то все и началось.
Жоана положила руку на голый живот, подобрала немного колени, ее ноги удобно устроились на моих, я их тоже немного подогнул, я чувствовал ее дыхание, я закрыл глаза и вбирал в темноте ее теплый низкий голос.
В этой книге был нарисован кайман, она вообще была о географических открытиях девятнадцатого века, о путешествиях, путешественниках, так вот, этот кайман — я называла его крокодилом — схватил человека, который сидел на плоту, и почти оторвал ему ногу. Я и сейчас вижу эту гравюру, откинувшееся назад тело, ужас и страдание на лице чернокожего, — я называла его рабом — кайман с выпуклыми глазами, вцепившийся ему в ногу, а на другой гравюре, продолжала она, ласково поглаживая меня по плечу, да, там была еще одна гравюра, еще более впечатляющая: тот же чернокожий, лежа под навесом из ветвей на плоту, на середине Большой реки, показывает своим белым хозяевам-путешественникам — они, очевидно, умели немного лечить, — страшную рану, оставленную укусом каймана: вырванное мясо и следы крокодильих зубов; подпись под картинкой коротко сообщала «Рана Апату», и больше ни единого слова, но чувствовалось, что
11
Имеется в виду персонаж романа Джеймса Джойса «Улисс».
Она замолчала и погладила мои волосы, затылок, шею, по спине у меня побежала сладкая дрожь. Я пойду дальше своей дорогой, опять зашептала она, только и всего, хочу зажить другой жизнью, получить еще одну жизнь, начать все сначала; я поплыву вверх по той реке, что с детства стала моей мечтой, и если мне случилось эту ночь провести с тобой, то только потому, что я решила уехать, и я хочу боли, хочу потери, мне будет горько оставить тебя, но эта горечь наполнит мой отъезд смыслом, когда любишь, нужно расставаться, говорит Юрий, это как роды, с кровью и стоном ты рождаешь самого себя, рвешь пуповину, но по-другому никак, когда любишь, нельзя не расставаться. Вот, все болтаю и болтаю, а у самой уже глаза слипаются, как и у тебя.
Вот что она могла бы сказать мне, вот что я хотел бы от нее услышать, прежде чем снова оказался в раскаленном, пустынном Париже, брошенном жителями на весь август. Сказать, прежде чем проститься со мной коротким прикосновением губ к губам, прежде чем я стал спускаться вниз по крученым пролетам лестницы, как змея, прячущаяся в колючий кустарник, испугавшись внезапного шума у себя на пути, уловив долгим животом вибрации, исходящие от асфальта, ощущая нутром, как они опасны; я спускался по лестнице бегом, стараясь спрятаться от двойного стыда малодушия и измены, сожалея, что не могу укрыться под широкими полями темнозеленой шляпы.