Вверх по Ориноко
Шрифт:
Думаю, ты все понимаешь и без меня, не знаю, с чего вдруг я так разволновался, не обращай внимания, у тебя, наверное, свои причины приехать сюда, это хорошая страна, и я к ней нежно привязан, к людям, к природе, к лукавству и фантазиям — и природы, и людей.
От нее не укрылось его лихорадочное возбуждение. В чем дело? В воздухе назойливым комаром зудело его желание, и она не знала, как поступит, если он снова возьмет ее за руку или отважится наклониться к ней и поцеловать; в конце концов, она сегодня уезжает, сядет ближе к вечеру на пароход и уплывет, и забудет странный этот разговор, бессвязный, населенный призраками рабов и контрабандистов, непонятно ради чего затеянный, хотя нет, она как раз догадывалась, ради чего: ради ее рук и губ, не понимала только, почему он выбрал такой прихотливый путь, как не понимала, почему все еще сидит с ним рядом, может быть, из любопытства или вежливости, а может, ради нежности, что вспыхивает и тут же гаснет.
Я хочу тебе кое-что рассказать, сказал он. Лицо у него стало грустным, болезненно грустным. Мы в чистилище, продолжал он, у каждого здесь своя дорога. Ты сестра
Глава 21
И вот в один прекрасный день, когда мы все трое, уже после отпусков, опять работали у себя в больнице — и Юрий все с той же целеустремленностью близился к катастрофе, хотя вернулся хорошо отдохнув на семейной вилле в Биаррице, чудесном городке буржуа и белых русских, я тоже, надо сказать, отдыхал в семейном кругу, только Юрий кочевал от Большого пляжа к Берегу басков, а я блаженствовал в Альпах, в уютном шале родителей Оды, любуясь, как наша малышка бегает по траве и пугает звонким смехом в загоне коров, Жоана отдыхала где-то в провинции с двумя подружками и наслаждалась там покоем и женским обществом, как она нам сказала, так вот, когда мы все трое оказались в опустевшем августовском Париже, откуда сбежали все, кроме разве что дряхлых бродячих собак, в город пришла жара. (Мы любили Париж в августе, отпуск брали всегда в июле и, соскучившись, бродили по улицам и переулкам вместе с псами.) Конечно, нарастала она постепенно, июль тоже выдался жарким, но августовский зной палил огнем. Это надолго, сказали по радио; нормально, добавил один из больничных сторожей, наш vox populi в области метеорологических пророчеств, уж больно скверным было прошлое лето, куда оно такое годилось.
Жара была под стать семьдесят шестому, без единого дуновения, испепеляющая, как в сороковом, как в четырнадцатом, как в другие совсем уж незапамятные времена, жара каникулярного времени — я слышал по радио, что слово «каникулы» происходит от латинского «canis» — собака — и означает время, когда мрут собаки, когда свершаются, так сказать, собачьи гекатомбы; а вот «собачья погода» бывает как раз зимой, сообщил наш больничный знаток, и погода эта собакам по нутру, это самая лучшая для собак погода, ну, а теперь настали каникулы, пора под названием «собачья смерть». Сторож охотно заговаривал о погоде с любым, кто бы ни шел мимо, — с сиделками, сестрами, директором, искренне желая поделиться своими предположениями, но ведь что самое интересное: этот приземистый потный человечек, чудаковатый и добродушный, который с искренним восхищением взирал на медицину, что шествовала мимо него то к автостоянке, то в гардероб, раньше всех нас почувствовал жару; доморощенный метеоролог раньше других предсказал катастрофу: скоро в пустом Париже все собаки передохнут, сказал он.
Незаметно привычная летняя прохладца в работе сменилась сначала легкой тревожностью, потом угнетающими предзнаменованиями, на
Юрий решил держать как можно дольше своих больных в реанимации, там как-никак кондиционер, и даже распорядился внести туда дополнительные койки, так что отделение стало похоже на деревенскую больничку. Мы крутились как заведенные, поглядывали на градусник и в общем-то справлялись, но как-то днем нам позвонили из службы «Скорой помощи»: «Спускайтесь вниз! Все, кто свободен, быстро! У нас конец света!» Спустились. Носилки с больными всюду — в коридорах, в смотровых, в приемной, в основном пожилые люди и туристы, получившие солнечный удар на улочках Монмартра или где-то поблизости, и еще детишки с высокой температурой, которых обезумевшие от страха родители, не зная, чем им помочь, принесли в ближайшую больницу, больные группы риска, жара справится с ними в одну минуту, а пациентов больше, куда больше, чем врачей и сестер, хотя все, кто только мог отлучиться, спустились вниз, и мы — Юрий, Жоана и я — тоже вместе со всеми, хотя каждый время от времени бежал наверх — то кишечная непроходимость, то эмболия; выделили одного врача и поставили у дверей, чтобы распределять поступающих, выбирать из неотложных самых срочных, а из самых срочных тех, кого надо спасать прямо сейчас; пожарные сбивались с ног, поливали на улице перегревшихся из шлангов, забирали лед из окрестных баров, и все мы цеплялись за призрачные надежды: говорят, должны привезти вентиляторы, говорят, вот-вот доставят лед, говорят, всех врачей отзовут из отпуска, говорят, сегодня ночью будет гроза. И, как всегда, со всех сторон ползли слухи, тревожные, пугающие, называли цифры — десять, двадцать, тридцать тысяч погибших от жары, пророчили, что пекло продлится до сентября.
Единственным, кто мгновенно — ну почти что мгновенно — приехал из отпуска, был директор, ему позвонили, и он примчался, чтобы наблюдать за нашим бессилием, управлять разгромом, встать у руля разрубленного напополам корабля, вываливающего из своего рассеченного нутра кучу трупов, корабля с забитыми битком трюмами и зловонными коридорами — в переполненных, плохо проветриваемых отделениях пахло потом и смертью, даже морг и тот черным нефтяным пятном начал расползаться за пределами своего ледяного царства. Куда прикажете класть покойников, слышался вопрос, иди сам посмотри, если не веришь, из службы ритуальных услуг никого не дождешься, у них самих нет места, не справляются с похоронами; Юрий предложил устроить сожжение на костре, как в Средневековье, во время чумы, а в морге, единственном охлаждаемом помещении, разместить больных. Не правда ли, какая жестокая ирония, что прохладой были обеспечены только хирурги и покойники? В минуты крайней усталости мы готовы были сказать впрямую несчастным страдальцам: смерть — самый короткий путь к прохладе; мы тоже изнемогали от изнуряющей жары, работы и бессилия.
Неделя, почти неделя без сна — вот какая настала жизнь. Юрий, одержимый ненасытной жаждой деятельности, в короткие перерывы перечитывал «Чуму» Камю; как ни странно, он выглядел почти счастливым, говорил об Оране, о Риэ, «воодушевился», в прямом смысле слова, всюду поспевал, часами сидел в приемной с интернами, осматривал больных, ставил диагнозы, проветривал, ухаживал, следил, наблюдал, потом поднимался к себе, оперировал, делал обход и вновь спускался вниз; болтал с пожарными и врачами из «скорой», выкуривал две-три сигареты подряд на крыльце и снова работал и работал.
Жоана не была спокойна, она словно бы чего-то опасалась, Юрий, по ее мнению, вел себя неестественно, и это самое мягкое, что можно было о нем сказать, хорошо хоть ему стало не до выпивки. Как-то мы с ней перекусывали сэндвичами в воображаемой прохладе на террасе кафе на улице Абесс, Юрий с нами не пошел, остался работать, и Жоана поделилась со мной своими тревогами. Во всем, что он делает, говорила она, есть что-то болезненное, он так надрывается не потому, что страстно увлечен медициной или рвется помогать больным, он хочет оглушить себя, довести до изнеможения, задавить работой тоску и душевную смуту, сладить с собой, что-то изменить в себе или просто забыться. Как бы я его ни любила (при этих словах я на секунду отвел глаза, так мне стало больно), он от меня все дальше, мы не можем быть вместе, говорила она, и я слышал в ее голосе страдание, ей надо было выговориться. Он отказался ехать со мной отдыхать, сказал пренебрежительно: «Отпуск в деревне, такая тощища, да еще с твоими подругами!», а ведь всем известно, что он терпеть не может (во всяком случае, сам так говорит) Биарриц и свое семейство.
Я-то хорошо знаю, что такое богатая буржуазная семья, попытался я ей объяснить, она завораживает и внушает ужас, не дает возможности спастись от своей разрушительной силы: мне понадобился Атлантический океан, чтобы от нее отделиться, хотя тогда я еще не понимал, что совершаю бегство; Юрий должен совершить то же самое. Мне хотелось, чтобы разговор перешел с Юрия на меня, я не сводил глаз с Жоаны — простенькое ярко-синее платье на бретельках, матовые обнаженные руки, такие тонкие и хрупкие, длинные волосы, будто рама картины, и от их темного цвета губы еще ярче, еще малиновей.