Вверх за тишиной (сборник рассказов)
Шрифт:
Телефоны в застенном особняке раскалялись от распоряжений и валютных поступлений, а телевизоры, видео и прочее, прочее глубоко проникали даже в заатмосферное пространство. Факсы все расширяли глаза, чтобы увидеть ломкие крики летящих к теплым морям птиц.
Женщин там раздевали. В спальнях. Но ведь не до скелета. А время беспечно сыпалось. Были и короткие рывки к песчаному пляжу, загорелые тела мужчин и женщин поглощали солнечные лучи, и солоноватые волны морей и океанов заменяли Божественное причастие.
Это все для тех, это все для тех, тех, тех, все для тех, тех, тех…
Но
Между тем Вика обзавелся добродушной, почти победной улыбкой. И губы его, где бы они ни путешествовали, в ночь — в полночь, или в яркий солнечный день, возвращались мечтою к стене…
Хотя бы один кирпичик, один кирпичик так поцеловать, чтобы слиться в экстазе.
Вика оставался глухо-казенным, но постепенно и у него кое-что накапливалось — жена, сначала один ребенок, мальчик, потом и девочка, два года и три месяца, и работа, и машина, и стучало сердце, и поднимались и опускались легкие, и незаметно кружилась по венам и артериям кровь, но стена…
Конечно, Вика знал, что в Иерусалиме есть Стена Плача, но ему-то к чему, православному. Он даже пару раз ходил в церковь, подавал записки за упокоение родителей. Не Стена Плача, а Стена Радости и Смеха нужна была ему. Там, где-то в веках, иудеи эти ветхозаветные Христа распяли, а его-то кровь чиста, это уж точно.
Даже во сне губы Вики целовали Стену Радости и Смеха.
Это было в четверг, около часа дня. Июль разжигал необыкновенно. Губы Вики как-то ослепительно, жарко поцеловали кирпичик стены. Тонкий вкус заморского вина полоснул его страстные губы.
Сорная трава расступилась. Он вошел в сад. Огляделся. Безголосая постриженная трава газона перед входом.
Вика открывает дверь особняка. Мраморное блаженство ведет его из комнаты в комнату. Все-таки проник, просочился, пролюбился, — стучит его кровь. Пустой рабочий кабинет. Молчат факсы… телефоны… пейджеры…
Меняются гостиные. Все до тонкой косточки ему уже тайно знакомо ковры, картины, кресла, телевизоры. Во всю стену картина: всадник на лошади с копьем. А-а-а! Георгий Победоносец. Моя фотография. Смеется. Шутка. Шутка неплохая. Надо бы не забыть.
Спускается вниз… Ага. Так он и ожидал: бассейн… Может, искупаться? Вика пока не решается. Путешествует дальше — ванная комната… А это? Туалет.
— Туалет… туалет… туалет… туалет… туалет, — поет Вика.
Тут уж не может не доставить себе удовольствия. Справляет малую нужду, вполне безобидную.
Как в компьютере, он легко нажимает на клавишу. И его тело летит вниз, вниз по нефтестальным трубам. Душистое ворчание воды жур-жур… Вот и оно смолкло.
С праздником!
В дверь уже звенели, стучали, стеклом потекла слеза, ударила в небо и повисла соплей.
— С поносом вас, Пелагея Сергеевна, — дверь открылась.
— Спасибочки.
— Ангельский был понос?
— Ой, ангельский.
Сначала я ничего не чуяла. Лежала, как чурка, между воздухом, одеяльцем вот так прикрывшись.
А Сидорий — счастья там ему на небесах — платежки какие надо все аккурат-аккуратно под телевизор в железную черную коробку с тремя алыми розами — все туда покладет. Нет, небывалый мужик, небывалый.
Страховку на меня переоформил. С первости на себя, а усомнившись и в себе порассуждав, — на меня. Пользуйся, Пелагея. Все у тебя, все тебе.
Ни об чем не бери в голову. Хоть до первых белых мух, — и чтоб исключительно не рябило тебя: за свет, за газ, — все наперед уплочено.
А какие мигрени меня колесами катали — из угла в угол, из угла в угол ой! Семь тысяч мук он со мной истерпел — чисто тебе говорю. И вот уж когда его ангелы под локотки подхватили, я одеялу чуть-чуть… чтоб только один глазок — и все его упокоение наблюдала. Они, ангелы, уводили его уважительно, по-старинному, а он возился царственно, носом в самое небо. Одного-то ангела я и теперь бы узнала, на глаз коснейший, и двумя крыльями бухты, бухты…
Крылья вроде еще зимние, сероватые, коснейший глаз зеленый помню, а второй горячий — бессонный, огнем голубеньким пыхал.
— Прощай, Сидорий! — шепчу я… Не знаю, когда я-то соберусь, а ты, разлюбезный мой, избенку там пригляди. Поди, не забыл, как мы в Гжатске любо-любо вязались друг к дружке, не забыл?.. За рыжиками в лес с тобой ходили…
О, Господи! Никак, мне совсем полегчало?
— Пелагея Сергеевна! Пелагея Сергеевна!
— Подходи, Мирра.
Это еврейка с третьего этажа. Если окно у нас открыто, даже в ночь-полночь пианино там баклушило… Смехи их еврейские, их споры и песни еврейские — все повторяют: хава дуй, хава дуй… Ныне-то Мирра, как и я, с пензией.
— Иди, иди, Мирра!
— Мне показалось, что у вас ночью разрешилось…
— Разрешилось, Мирра Абрамовна. Столетник толщенный, как ты велела, почти весь ухрястала.
— Ну что, хорошо?
— Как не хорошо? Ты, небось, учуяла, да весь наш дом подернуло, до пятого этажа, блоки-то хреновые… До туалета не успела. И кровать, и пол, и коридор…
— Но я же вас предупреждала, Пелагея Сергеевна, чтоб не весь цветок, тут осторожность требуется.
— Спасибочки, Мирра, я уж думаю, хрен с ним, с цветком, другой заведу.
— Я, Пелагея Сергеевна, еврейские праздники не очень хорошо знаю, поскольку интернационалистка… Но вроде по телевизору показывали, что какой-то у нас в Иерусалиме… погодите… погодите… погодите… Вспомнила — праздник «хеш»… нет, не «хеш», а «мехеш»… Ну, с поносом вас, Пелагея Сергеевна!
И вдруг Мирра зашептала:
— Я вам не рассказывала про бочки?
— Нет, а чего?
— Это еще когда Иосиф Виссарионович Сталин был жив. Мой родственник, Бруштейн фамилия, работал замдиректора на предприятии, где производились бочки. И вот они получили заказ: сделать в кратчайший срок сто тысяч, нет, двести тысяч бочек. И заказ особо важный, государственный. Все приказано делать секретно, ночью. А его приятель, Левин, тоже узнал о приказе, только он работал по ведрам.