Выбор
Шрифт:
Но однажды пробуждается и чувствует еще через веки свет теплого яркого солнца. Красноватый, играющий, как рябь. Теплый очень, даже жаркий. Помните, в раннем детстве бывало так. В раннем. Проснешься именно от света через веки, и кажется, словно это не солнце в тебя вливается, а радость, ликование какое-то, счастье какое-то невыразимое. А когда глаза распахнешь, счастья, ликования еще больше, хотя за окнами лишь солнце да чистое, пронзительно синее небо. Но за ним почему-то весь-весь мир чувствуется, вся немыслимая его красота, и кажется, что с этого момента ликование и счастье будут теперь всегда. Это бывает только в детстве, и особенно в раннем. Это чистые души так саму жизнь ощущают, так восторженно ей радуются. Это, наверное,
Представляете, что он тогда в монастыре-то, после всех пережитых ужасов, вдруг почувствовал. Сколько-то не верил, что это наяву, испугался даже, что, возможно, это лишь сон или он уже отошел в тот мир и фаворский свет узрел.
Пробует открыть глаза - и боится. Приоткрыл: нет - вроде явь! Солнце в окошке и пронзительная синева. А он весь легкий-легкий и весь в ликовании и счастье. Понимает, что воскресает! Уже воскрес! Понимает, что Господь спас его. За что-то спас. Или для чего-то. И благодарит Его. И плавает, купается в радостном тепле-то, даже не вспомнив, что минул уже декабрьский Егорий, трещали морозы, мели метели и солнце не показывалось уже невесть сколько дней. Откуда вдруг? Да такое жаркое! А оно тут возьми да скройся на время. Он и подумал: "Может, знак это? Может, Господь спас меня, воскресил действительно зачем-то? Зачем?"
Как ни был истощен и слаб, все же поднялся. Глядит, в келье страшный холодина, а он только что в радостном солнечном тепле купался!
Как напялил на себя шубейку, как доплелся до храма, понял, что сразу, тут же должен вознести Ему молитву благодарственную, совсем особую, хотя и не знал, какую именно! Как доплелся - не знает, не заметил.
Сказывали потом, словно ожившие шатающиеся мощи, еле двигался. Сказывали, все пугались и столбенели.
Недели через две начал крепнуть, ходить на бдения, там к нему подошел Гурий Никитин - главный монастырский книгописец, внешне очень приятный, светло-русый, сдержанный, спросил, не надо ли ему чего почитать - хранилище обители, мол, редкостное, более тысячи трехсот книг и свитков. Он впервые слышал о таком невероятном количестве и, конечно же, сильно удивился и заинтересовался им. Никитиным тоже. Тот принес ему Соборник дивного собственного письма, красивый до того, что к нему даже прикасаться было радостно. И просто так заходил, собеседник оказался умнейший.
И еще через неделю вдруг и говорит:
– Ты бы сходил к Нилу, когда вовсе оправишься.
Вассиан еще в Москве знал, что здесь есть такой знаменитый старец, и тут тоже слышал его имя.
– Но он же вроде отшельник, где-то в лесу, в пещере обретается.
– В скиту. Он спрашивал о тебе.
– Как?! Кого?
– Я был у него по осени, рассказывал, что знал, а он, оказалось, уже куда больше про тебя знает, из Москвы ему писали, когда ты еще не приехал. А седмицу назад и в письме о тебе вопрос: воскрес ли?
– Воскрес ли?!
– Так и спрашивает. Мы переписываемся.
"Воскрес ли? Почему то же самое слово, что и у меня в голове?" удивился Вассиан.
И прямо как хлестнуло: сразу страшно захотел увидеть этого старца, который сидит где-то в лесной глухомани на какой-то речушке в полном одиночестве уже, как сказывали, чуть ли не двадцать лет. К нему, правда, как сказал Гурий, ходят, но изредка, ибо дорога трудна, особенно зимой, когда, как теперь, снега по колено. Летом-то это на полдня пути, хотя поначалу без провожатого тоже нельзя, есть гиблые болота, надо обходить.
И про его нестяжательские битвы, конечно, сразу же вспомнил, потому что тогда и прежде тоже не понимал и возмущался с волоколамским Иосифом вместе, как же при нестяжательстве жить монастырям, как кормиться, как строиться?
Жуть
– В случае чего, на себе тебя допрет.
* * *
Вышли с Ефимом еще затемно. Один раз посидели на валежине, пожевали хлебца - и дальше. Морозило. Но Вассиан все равно был весь мокрый, и пар над ним клубился, хотя и шубейку распахнул, и скуфью снимал, а рукавички вообще не надел ни разу. Страшное это оказалось дело - идти долго по нетронутому снегу по колено. Хорошо еще, что послушник торил путь, он след в след ступал и все равно не понимал, как вытаскивал ноги из глубочайших ям и тащился за ним - сил мгновениями совсем не было, боялся, что вот-вот завалится на бок и будь что будет. Потом глядит, в лес уже предвечерняя сутемень наползает, и Ефим все чаще в темные провалы за деревьями вглядывается: там много волков и вепрей, опасались встречи, хотя в руках у обоих были крепкие палки и ножи на поясах. Начало быстро темнеть, а Ефим вдруг и говорит:
– Пришли!
Видит - впереди в лесу широкий прогал тянется влево и вправо, на нем холм чернеет с несколькими строениями, и оттуда через мгновение к ним уже фигура черная поспешает. А уж разглядеть-то ничего и невозможно, так потемнело, и лица его не разглядел, когда он всплеснул радостно руками, стал их обнимать и поцеловал трижды, громко говоря:
– Ефимушка! Князюшка! Милые мои! Вот радость-то! Вот молодцы! Слава Богу! Здравствуйте! В келью идемте скорей!
Келья у него небольшая, но пятистенная. Печь из сеней топится. И готовка, стало быть, в сенях. Все хозяйственное - в них. А в самой келье две лавки широкие по стенкам, стол маленький да две полки с книгами, харатьей и чернильницами. Да три иконы простых в углу при одной лампаде: Спасителя, Богородицы и Николая. Да деревянный простой крест там же. Над правой лавкой окошко квадратное бычьим пузырем затянуто. И волоковое есть. Больше ничего. Ну сальник там еще, чернильница на столе, светец с лучинами, перья лежат с ножичком заточным.
Он запалил две лучины и оглядывает Вассиана.
– Таким тебя и видел, - говорит, улыбаясь.
– Когда?
– не понял тот.
– Воображал!
– смеется и опять приобнял, погладил ласково по плечу, будто ребятенка.
А он его воображал совсем другим - повиднее, помощнее. А Нил тоненький, легонький, бесцветный какой-то. Показалось, и сил-то в нем нет никаких, хотя уже знал, конечно, что он все в этом скиту сладил своими руками, даже холм большущий, на коем все покоится, насыпал когда-то своими руками, потому что прежде тут была только болотистая пойма лесной речки Сорки. Лицом тоже невидный: скуласт, волосы светлорусые, редкие, просвечивают, а бровей почти нет, глаза же небольшие, глубокие, светло-ореховые, и в них почти все время радость плещется. Сейчас вот радовался им, будто желанней, любимей гостей у него никогда не бывало, хотя князя видел вообще впервые. И усадил поудобней, и нахваливал за то, что пришли, что принесли ему свежего хлебца, сухарей, круп и соли, и связку чистых харатей, и три письма откуда-то издалека, полученных в монастыре. Ефима похвалил за то, что привел Вассиана, а его видом и вовсе восхитился.
– Обожженную душу, славный ты мой, труднее всего оживить, очистить, ибо смерть к ней своими костяшками уже притронулась - редко когда выпустит. Ты скажи, как у тебя-то это было? Как именно, мой золотой?.. Вы ешьте хлебушек-то свежий! И водица вкусная ключевая. И медок попробуйте. Как именно-то?
Вассиан вдруг почувствовал, что Нил имеет к случившемуся в то утро после Егория с ним какое-то отношение, но какое - тогда, конечно, даже и предположить себе не мог, ибо никогда прежде ни с чем таким не сталкивался.