Высокая кровь
Шрифт:
– Сказал слепой: «посмотрим», – ответил Леденев. – А ну как вся Донская армия назавтра к тем высотам стянется. Это дело живое – в приказе не опишешь… Ну, все на этом? Тогда пойдемте, ваше благородия, на Партизанскую посмотрим.
– Благородиями бывают прапорщики, – ответил Мерфельд, поднимаясь. – А я, уж коль на то пошло, высокоблагородие.
– А ты знаешь, отчего я в красные пошел? – сказал Леденев. – Чтоб это «вашевысоко…» не выговаривать, язык не ломать.
– Других соображений не было? – насмешливо осведомился Мерфельд.
– А это чем плохо? Кто меньше гордость твою гнет, тот
Сергей насторожился, с жадностью вбирая разговор, но все уж поднялись, накидывая полушубки и шинели, и, спешно подписав свой первый боевой приказ по корпусу, он вышел вслед за всеми на крыльцо и тотчас осознал, насколько опоздал с никчемной подписью, поскольку в слепом, завьюженном мире все вправду ожило и двинулось по первому же леденевскому слову. Перед взглядом его потекли сотни призрачных всадников, из невидья и в невидье, в метель, и впрямь уже казалось – только тени, ибо двигались все в совершенном, каком-то неестественном беззвучии, не кони, а гротескные мифические чудища, уродливые межеумки былинных великанов и готических химер – с непомерно огромными, словно раздувшимися от водянки головами и ногами как будто в инвалидных лубках. Он, Северин, не сразу понял, что к мордам коней приторочены торбы с овсом, а копыта обуты в рогожу – чтоб ни всхрапа, ни звяка подков о придонные камни и наледи.
И проводив глазами этих, как будто созданных одним его воображеньем всадников, по три в ряд исчезающих в пепельной мгле, Леденев, не сказав ни единого слова, толкнулся под крышу, и Сергей как привязанный двинулся следом. Все оставили их с Леденевым вдвоем.
– И все же надо допросить его, – сказал Северин, чтоб хоть что-то сказать, а может, просто понимая, что Аболин – это единственное, что пока еще связывает его с Леденевым.
– По дороге не наговорились? – спросил Леденев и вдруг резко выдохнул, как будто прочищая грудь и горло.
– Как же имя его? Настоящее?
– Извеков. Евгений Николаевич. Здешних мест рожак, новочеркасский. В семнадцатом году подъесаулом был, теперь в каком чине, не знаю.
– Так вот и надо допросить. Вдруг тут у нас их люди – надо понимать.
– Вот репей, прицепился. Вот я у нас и есть его человек. На жертву он пошел. У них, как говорится, у корниловцев, мертвых голов: когда идешь в бой, считай себя уже убитым за Россию. Мне нынче, как видите, малость не до того.
– Но есть начальник оперчасти.
– Ну вот он и займется, – ответил Леденев, как о чистке конюшни.
– Вы что же, вместе с ним служили? Ну, в германскую?
– В плену у австрияков познакомились. – Твердо спаянный рот Леденева шевельнулся в едва уловимой улыбке. – Ну а вы где воевали?
– На Украине, с гайдамаками. – Сергей чувствовал, как голос у него по-петушиному срывается, и с возрастающим ожесточением продолжил: – Давайте уж начистоту. Сосунка к вам прислали? Да только это, извините, не вам уже решать. Прислали – стало быть, сочли необходимым. Именно меня! Так что придется уживаться. И в штабе я отсиживаться не намерен.
– Ты с бабой спал? – посмотрел на него Леденев будто с жалостью. – Есть у тебя присуха, ну невеста или, может, жена? А что ты так смотришь, будто тавро на мне поставить хочешь? Это, брат, не шутейное дело, а самая что ни на есть середка
– Я чужие объедки не жру, – отрезал Сергей, как ему показалось и хотелось ответить, с холодным достоинством.
– А где ж я тебе нынче честных баб возьму или девок непорченых? Голодает народ, хлеб не сеет никто. У меня тоже бабы есть, милосердные сестры. Все бляди. Товарищи бойцам, потому и дают. Обслуживают всем чем могут. Да и бабье нутро нипочем не уймешь – наоборот, еще жадней становятся.
– В настоящее время о половом вопросе думать считаю для себя смешным, – отчеканил Сергей, испытывая раздраженное недоумение, как может столь ничтожное животное занимать Леденева, и вместе с тем почуяв сладостно-мучительную, идущую откуда-то из-под земли голодную тоску – двойной раздирающий стыд: за то, что это темное, звериное неподавимо им владеет, и за свою мужскую нищету, за то, что близость с женщиной – простейшая из милостей природы – ему до сих пор не дана, и что Леденев это видит.
– Понятно. Железный боец. Да только революция нам будто этого не запрещает. Или может, ты квелый, ну, хворый какой?
– Я сейчас нахожусь в непосредственной близости от позиций противника и ни о чем другом не думаю.
– Ну и где же ты предполагаешь завтра пребывать?
– Где вы посчитаете нужным, – влепил Северин. – Но прошу испытать меня в деле. Я командовал взводом и ротой.
– На коне ездить можешь?
– Могу, – чуть не выкрикнул он.
– Ну, побудешь при мне. Дадим тебе коня. И шашку выбирай, – повел глазами Леденев на целую гроздь клювастых клинков, подвешенных на крюк.
Сергей как можно медленнее и безразличнее поднялся, степенно подошел к многосуставчатому железному ежу, повглядывался в медные головки, в старинную чекань кавказской работы и выбрал простую казачью, саму будто легшую в руку. Такую же, какой рубил лозу и глиняные чучела под руководством Хан-Мурадова, сухого, маленького, жилистого ингуша с широкими покатыми плечами и талией в наперсток.
Уроки даром не прошли: наивный ребяческий трепет и романтическая, что ли, через книги, зачарованность бесстрастно-хищной красотой холодного оружия («Не по одной груди провел он страшный след…») как будто уже перешли в привычную тягу к нему и даже охлажденную, почти ремесленную дружбу.
Но все-таки Сергей не мог поверить, что он уже у Леденева, сидит и разговаривает с этим человеком во плоти; что завтра же очутится в сосредоточии той силы, о победах которой кричало советское радио; что, возможно, и сам налетит на врага и рубанет, достанет по живому, откроет заточенную в костях и мясе душу, просечет ее страшным ударом, чтоб навсегда остался след, чтоб никогда не забывалась эта лютая свобода – пересоздать, переиначить мир.
– А что же о приказе ничего не скажешь? – спросил Леденев, наблюдая за ним, словно за первыми шагами ребенка без поддержки.