Высоко в небе лебеди
Шрифт:
— А Люба? — нервничая, шепотом спросила Таисия Федоровна.
— Она останется здесь.
— Надолго?
— Не знаю.
— Размазня! — не выдержала Таисия Федоровна; хотела сказать что-то еще колкое, обидное, но затевать скандал на глазах у родителей и родственников Любы было неприлично.
Андрей посмотрел на жену, на ее выпирающий живот, и прежний страх невольно заставил его вздрогнуть. Люба почувствовала его душевное колебание и ободряюще улыбнулась.
— Ты отдыхай, — дежурно сказал он, — я приеду. Завтра же.
— Моя машина занята, — не оборачиваясь, обронила Таисия Федоровна и, чтобы скрыть слезы, отвернулась.
Андрей сел на заднее сиденье. Он видел в глазах родителей Любы какую-то вину
— Ну зачем так?
— Завтра возьмешь машину и будешь ездить каждый день, как ей не надоест.
— Она не вернется.
— Почему?
— Я не могу объяснить точно.
— Что за сложности? Какой-то детский лепет. Вам еще рано быть родителями, — сердито заметила Таисия Федоровна, выпрямилась и вытерла глаза маленьким кружевным платком.
1985
Гвоздик
Лоснящийся, горячий асфальт пыхал чадным жаром. Стертые подошвы Сережкиных ботинок, казалось, вот-вот лопнут; липкий пот жгуче заливал глаза; каждый глоток воздуха раскаленным шаром падал в легкие, и они сипло охали, выталкивая его наружу. Сережка задыхался, но из последних сил бежал, бежал по бесконечно черному полю, в далекой угарной дымке оно пугающе подвернулось. В голове, словно крохотная серебристая пылинка в солнечном луче, то появлялась, то исчезала спасительная, простенькая мысль о том, что это — оптический обман: Земля — круглая и обрыва нет, и тут же, проблеском, возникало ощущение, что он видит все во сне. Но леденящий, какой-то дикий страх гнал и гнал его по асфальтовому полю, раскисшему от нестерпимой жары; ноги проваливались, вязли в вонючей кашице, и, с ужасом подумав: «Только бы не упасть!» — он упал. Больно стукнулся лбом обо что-то жесткое; горячечно трясясь от страха, он еле отдышался и, опираясь на нетвердые руки, поднялся на колени.
Он стоял на круглом тряпичном коврике перед кроватью, потный, взъерошенный; вязкая дрема склеила ресницы, и он, что-то мыча, силился их разодрать, цепенея от одного лишь предчувствия, что снова попадет в лапы кошмарного сна. Сережка рукой нащупал квадратную ножку железной кровати, стиснул ее; перед глазами все плыло и кружилось. Он мотнул головой — непонятное движенье замедлилось.
Еще почти бессмысленно Сережка скользнул взглядом по комнате, наткнулся на бутылку молока, возвышавшуюся на столе; жажда, словно ожидавшая этого момента, сухо перехватила горло. Постанывая и пошатываясь, он на коленях подполз к столу; ослабевшими пальцами долго не мог вдавить податливую фольгу пробки и, давясь кисловатой клейкой слюной, мучился от бессилия. Наконец жадно припал к бутылке; вместо облегчения в животе что-то забурчало, закололо, к горлу подкатила тошнота. Сережка выронил бутылку, и молоко, выплеснувшись, ручейком побежало по столу, огибая граненый стакан и клочок записки под ним; запрудив ладонью белый поток, Сережка согнал молоко в центр стола; рассеянно скользнул глазами по записке:
«Сынуля! Ешь котлеты с картошкой, а в обед ешь свой любимый рассольник.
«Я дома. Дома…» — тупо подумал он и, не веря в это, озирался; все было на месте: обшарпанный комод, громоздкая швейная машинка фирмы «Singer», доставшаяся матери по наследству и с которой она никак не могла расстаться.
«Чего же вчера было-то?..» — держась рукой за кромку стола, Сережка мучительно напрягал память; голову ломило, словно ее стиснули железным обручем; мысли путались, обрывались; все лицо почему-то саднило. Сережка заглянул в тусклое овальное зеркало, висевшее над отрывным календарем, и удивленно откачнулся — оплывшая левая бровь багрово нависла над глазом. Он пальцем
«Где это меня?.. Как это я?..» Сережка икнул, содрогнувшись всем телом и, болезненно напрягаясь, словно проворачивая тугие заржавевшие шестерни, подумал: «С таким фонарем в школу лучше не показываться. Отсижусь!» Он знал, что уговорит мать и та напишет слезную оправдательную записку (такое уже не раз было) классной руководительнице, которая охотно ей поверит, поскольку привыкла к постоянным болезням Сережки.
«Чего же вчера было-то?» Зябко прошлепав босыми ногами по холодному полу, Сережка нырнул под одеяло; зажмурившись от удовольствия, вытянулся — постель хранила его тепло. Робкая, едва проклюнувшаяся тревога шевельнулась в самой глубине души; по телу пробежали колючие мурашки. Сережка закрыл глаза — из темноты, кружась, кувыркаясь, выпрыгивали слепящие шары, разрывающиеся огненные круги, какие-то шифры… «Контрольная… сегодня контрольная!» — вспомнил Сережка, и в памяти, словно она была заморожена, а теперь неторопко оттаивала, стали возникать подробности, детали; из них, как из разноцветной мозаики, по кусочкам складывался вчерашний день.
На носу была контрольная из гороно, и Сережка до самого вечера просидел, уткнувшись в учебник математики.
— То не учится, не учится, а то засядет! — ворчливо выговорила мать; сын то и дело болел, быстро уставал; через подруг, через знакомых она узнавала адреса врачей и по субботам вела Сережку куда-нибудь на другой конец города, вталкивала в квартиру, сладко пахнущую сдобой или духами, и почти с порога, плача и причитая, что он у нее — единственный сын, умоляла посмотреть Сережку; смущая врачей, обещала, что в долгу не останется, и они чаще всего отказывались от новеньких хрустящих трешек: их Анна Тимофеевна специально обменивала у знакомой кассирши, поскольку считала, что новые деньги брать приятнее.
Словно сговорившись, врачи предлагали «удалить гланды». Суетливая, как бы постоянно чем-то напуганная, Анна Тимофеевна при слове «операция» протяжно ойкала; хотя ей много раз объясняли, что гланды удаляют даже двухлетним детям, упорно не соглашалась. «Береженого бог бережет!» — приговаривала она и, отказывая себе во всем, покупала на базаре шерстяные носки и толстые свитера ручной вязки. И все же Сережка, не вышедший ни ростом, ни статью, большеголовый, за что и прозвали во дворе Гвоздиком, болел часто; неделями кашлял, сопливился; без воздуха кожа на его лице становилась похожей на желтовато-серую оберточную бумагу. Пугаясь, мать по чьему-то совету смешивала какао, мед и нутряное свиное сало; давясь, Сережка натощак глотал жирное приторное месиво, но, вопреки ожиданиям, не наливался румяной полнотой.
Зарплаты уборщицы Анне Тимофеевне не хватало, и, чтобы Сережка ел и пил не хуже других, она убирала еще лабораторию в соседнем с заводом институте и дома почти не бывала; уставала до ломоты в руках и пояснице и не могла удержать слез, если сын, словно бы между прочим, говорил: «Ты бы полежала, ма, отдохнула, что ли…» Анне Тимофеевне хотелось видеть Сережку отличником, в то же время ее пугало, как бы он не надорвался. «Какая жизнь без здоровья!» — со страхом думала она и завидовала тем матерям, сыновья которых носились по двору, откормленные, горластые, уже заглядывающиеся на девочек.
Сережка собрал портфель, разминаясь, помахал руками и, потянув воздух носом, по пряному запаху догадался, что мать снова ходила к знакомой кассирше в продовольственный магазин; унижаясь, просила «дефицитных консервов», и та (он однажды был у нее вместе с матерью) с брезгливостью сунула газетный сверток, отказавшись от переплаты, поскольку Анна Тимофеевна считала ее школьной подругой, ласково называла Дашей, и кассирша с выщипанными бровями, крикливо накрашенным ртом непривычно стыдилась себя прежней, которую почти забыла.