Высоко в небе лебеди
Шрифт:
Сережка, самый маленький в классе, помимо Гвоздика имел еще одну презрительную кличку — Хиляк; каждый почти, кому вздумается, мог сорвать на нем зло, дать ему пинок или просто подзатыльник. Класса до четвертого, поплакав в уголке, он смирялся с положением слабого, хотя в душе его, по-детски легко ранимой, эти унизительные уступки еще долго кровоточили, терзая и муча. Из жажды самоутверждения, иногда доводившей до исступления, Сережка налегал на учебу, которая давалась ему легко, и быстро выходил в «хорошисты», и тот же Лешка Басов, не раз доводивший его до слез, да и другие мальчишки просили списать домашнее задание; отвечая у доски, смотрели на него заискивающе; он сидел на первой парте, и судьба многих лодырей была в его руках.
Повзрослев, Басов стал требовать,
Надежда на перемены, как часто бывает на грани отчаянья, не угасала в Сережке, и неудачи лишь разжигали ее; он пробовал записаться в секцию самбо, где уже второй год занимался Лешка Басов. Участковый врач, иссиня-седой, похожий на старых интеллигентов, какими их рисовали в учебнике истории, хотя доподлинно знал Сережкину болезнь, долго листал его карточку, похожую на пухлый зачитанный том, и, когда Сережка понял: «Не даст справку!» — и внутренне приготовился к отказу, мягко заметил: «Тебе не нужно перегружаться. Конечно, если удалить гланды, организм окрепнет, а пока лучше повременить…»
Тогда мысленно (это было в его силах) Сережка, почти не веря в возможность этого, знакомился с таинственным незнакомцем, в совершенстве владеющим каратэ; он даже представлял его ветхий домик, затерявшийся где-нибудь на окраине города. Молчаливый, сдержанный каратист усаживал Сережку на старый стул посреди пустой комнаты и тихо спрашивал:
— Зачем тебе это?
— Справедливости хочу! Справедливости! — с обезоруживающей наивностью признавался Сережка. И незнакомец открывал ему древние приемы защиты и нападения. Во время болезней Сережка перечитал почти все книги в соседней районной библиотеке и фантазировал настолько искусно, красочно, что невольно увлекался: верил в загадочного незнакомца и со сладкой истомой переживал тот момент, когда на глазах у всего класса бесстрастно предупреждал Басова: «Я не умею защищаться. Я обучен только побеждать». Эта фраза из какой-то книжки о Японии ложилась легко и точно, словно смазанный патрон в ствол ружья.
На какие-то доли секунды сбитый с толку, Басов заученно делал ложный выпад, чтобы затем, словно перышко, бросить Сережку через себя, но тот неожиданным ударом, от которого не было защиты, сбивал его с ног. Думая, что произошла нелепая ошибка, приятели Басова кидались к Сережке; он молниеносно расправлялся с ними и, как требовал этикет справедливых силачей, без тени презрения или снисходительности говорил: «Не нужно забывать, что тот, кто поднял руку на другого, уже поднял ее на себя!»
Но время шло, а таинственный незнакомец, владеющий каратэ, не появлялся; книги и фильмы, в которых побеждали люди от рождения слабые и даже обреченные на смерть, а потом, путем усиленных тренировок, достигавшие невероятной физической силы и ловкости, уже не приносили облегчения. «Если Басов будет так же тренироваться, он станет Гераклом!» — безысходность, столь пронзительная, физически ощутимая в детстве, сдавливала его холодными тисками, и мысли о том, что он сам разделается с обидчиками, ничего, кроме душевных мучений, не вызывали. Когда кто-нибудь из ребят слишком уж распоясывался, за Сережку заступались девочки; мальчишкам это даже нравилось — на фоне Сережки их сила увеличивалась, словно через десятикратную лупу, а он переживал такое унижение еще болезненнее, чем если бы его обидели где-нибудь в темном углу коридора.
В компанию Чапа Сережка попал не случайно.
В то воскресенье он впервые вместе с ним ходил в кино и после весь вечер стоял под аркой, слушал, как поет Чап. Данилин и другие подростки хотя и не принимали в разговор, но и не прогоняли Сережку; мимо проходили его одноклассники, он с замиранием сердца ловил их удивленные взгляды и пугался, что завтра все переменится, и с противной самому собачьей преданностью смотрел на Чапа.
На следующий день, едва Сережка вышел во двор, как его тут же окликнули и послали за сигаретами; Чап поинтересовался, как он учится, и слегка пожурил за тройки.
Теперь Сережку не трогали ни в школе, ни во дворе; поворот произошел мгновенно: если кто-то, по привычке, щелкал его по затылку, то, опомнившись, заискивающе извинялся; Сережке и самому было чудно, что, оказывается, все в жизни так просто! Он был таким же, ни капельки не изменился, а отношение к нему — уже такое, что его самолюбие, столь долго находившееся в загоне, теперь с треском расправило крылья.
Небрежно сунув руки в карманы брюк, он на переменах разгуливал по школьным коридорам, стараясь нарочно задеть кого-нибудь плечом, и, прикрыв глаза от удовольствия, слушал торопливые извинения; как-то он вошел в буфет и на глазах у всех встал в очереди за пирожками впереди Басова:
— Самбист, я, кажется, тут стоял?
— Да бери, раз уж тебе некогда… — скрипя зубами от досады, тот немного посторонился, уступая место.
Сережка нахмурил брови, стал похож на смешную букашку, и с еле заметной многозначительностью спросил:
— Самбист чем-то недоволен? Может, я ошибся? Может, я сзади стоял?
— Да не!.. Впереди! — потешно испугался Лешка и убрал голову в плечи, словно хотел сжать свое сильное тело в маленький комочек и затеряться.
Мальчишки в очереди понимающе переглянулись.
Такие перемены вдохновили Сережку. Он подтянулся в учебе, и когда Басов отвечал у доски и по многолетней привычке косил в его сторону, демонстративно отворачивался; он мог подсказать какую-нибудь чепуху и дать классу вволю посмеяться, мог открыто сказать: «Ты, Басов, дурак!» Но, чувствуя свое превосходство, Сережка не мог снизойти до такой мелочи; он мысленно корил себя за сцену в школьном буфете, которая теперь казалась ему ребячеством, не больше.
Из всей компании он немного уважал одного Чапа; в отличие от Данилина и других завсегдатаев, тот претендовал на изысканность: носил джинсы, приталенные рубашки в модную широкую полоску, но был не похож на тех мелких пижонов, лениво жующих «жвачку» на перекрестках. Чап оставался «своим парнем», и те подростки, которые презирали пижонов, охотно прощали ему страсть к «шмоткам», над которой он и сам частенько посмеивался. У Данилина и у других парней создавалось впечатление, что эта страсть идет от того, что Чап имеет «хорошие деньги» и в пику пижонам носит джинсы фирмы «Левис» в хвост и в гриву!.. Но Сережка чувствовал, что за этой страстью кроется какая-то горькая неудовлетворенность. Чап любил порассуждать о жизни, о новых фильмах; для компании его слова часто были подлинным открытием и даже откровением; Данилин и другие парни слушали Чапа взахлеб, а Сережка старательно делал серьезное лицо и в душе посмеивался над неглубокими умозаключениями Чапа, который старательно переписывал в блокнот слова модных песенок-однодневок и украдкой вздыхал на сентиментальных фильмах.