Высокое искусство
Шрифт:
И разве не существует примеров удачного применения русских простонародных оборотов и слов, вполне удовлетворяющих самый изысканный вкус? Прочтите, например, «Японские сказки» в умном и талантливом переводе Б. Бейко и В. Марковой, – ведь не покоробили же самого строгого критика такие формы русского фольклора, которые встречаются в них:
«Долго ли, коротко шел Момотаро, а пришел он на высокую гору…», «Старик, а старик…», «пир горой…», «один-одинешенек…», «Стал было отказываться Урасимо, да куда там…» и т.д. и т.д.
«Разве можно подумать, – говорит об этих переводах взыскательный критик, – что это перевод, да еще
145
С. Петров. О пользе просторечия. – В кн.: Мастерство перевода. М., 1963, с. 93–95.
В этом все дело – в чувстве меры, во вкусе и в такте.
Оттого-то обоим переводчикам так хорошо удалось совершить это литературное чудо: окрасить свои переводы национальным колоритом Японии, пользуясь просторечием родного фольклора. Когда читаешь переведенные ими «Японские сказки» о драконах, медузах, тайфунах и крабах, кажутся совершенно естественными такие русизмы, вплетенные в их словесную ткань:
– Устал, мочи нет.
– Взглянул и диву дался…
– Глядь, а это заяц пришел.
Чудо заключается в том, что, невзирая на эти русизмы, японцы в переводе остаются японцами, и японский фольклор не становится русским фольклором.
С замечательным вкусом и тактом выполнен Верой Марковой перевод других японских сказок, собранных ею в книге «Десять вечеров» [146] .
Невзирая ни на какие русизмы, вроде «какой ни на есть», «знай себе коней понукает», «тебе не в догадку» и проч., здесь сохраняется национальный колорит, и японцы не кажутся суздальцами.
146
Десять вечеров. Японские народные сказки. Перевод Веры Марковой. М., 1965.
Или вспомните «Кола Брюньона» в переводе Михаила Лозинского. Колорит французского простонародного стиля нисколько не ослабляется здесь тем обстоятельством, что Лозинский выбирает для его воссоздания такие русские простонародные слова и обороты, как нехристь, кабы, полвека, стукнуло, плутяга, батюшки мои, старый воробей, вёдро, после дождичка в четверг, брюхатить и даже спинушка.
Из-за этих русских выражений и слов Кола Брюньон отнюдь не становится тульским или рязанским крестьянином, он все время остается коренным французским уроженцем, ни на миг не теряя своих типических национальных особенностей. Русское
Чем же объяснить это чудо? Почему, спрашивается, другим переводчикам такое сочетание почти никогда не дается? Почему батюшки мои, спинушка, если бы да кабы и т.д. под пером у других переводчиков непременно сгубили бы весь перевод и не оставили бы ни единой черты от национального лица Кола Брюньона?
Почему, когда Виктор Федотов, переводя Роберта Бернса, пускает в ход такие же русизмы, он превращает шотландцев в рязанцев, а Кола Брюньон у Михаила Лозинского может даже позволить себе такое, казалось бы, незаконное сочетание разностильных и разнокалиберных слов, как библейское имя Далила и просторечное русское восклицание ай люли:
– Далила! Далила! Ай люли, могила!
Здесь это не звучит стилевым разнобоем – и слово ай люли не кажется здесь чужеродным: его воспринимаешь как совершенно естественное в устах природного, коренного француза.
Почему это происходит, сказать нелегко. Повторяю – здесь все зависит от чувства меры, от таланта, от такта. Лозинский нигде не шаржирует, не нажимает педалей, нигде не перегружает свой текст нарочито русскими словечками, причем огромное их большинство имеет самый легкий, еле заметный налет просторечия, и ни одно не связано со специфическими реалиями нашего народного быта. А главное, стилевая атмосфера всего текста так насыщена французскими простонародными красками, что очутившиеся в ней очень немногие (и отобранные с большой осторожностью) русские простонародные речения органически сливаются с ней, не выделяясь из общего тона и не производя впечатление беззаконного сплава двух стилей.
Тому же Михаилу Лозинскому принадлежит и другая, столь же плодотворная попытка передать в переводе внелитературную речь. Я говорю о переведенной им «Жизни Бенвенуто Челлини». На этот раз он оставил в стороне лексику переводимого текста и обратился исключительно к синтаксису, хорошо понимая, что у каждого из тех персонажей, которые так или иначе отступают от правильной лексики, почти всегда самый расхлябанный и хаотический синтаксис. И никто не может помешать переводчикам, не прибегая к искажению слов, воспроизвести в переводе те вывихи синтаксиса, которыми характеризуется внелитературная речь.
Об этом и говорит М. Лозинский в предисловии к своему переводу:
«Язык его (Бенвенуто Челлини. – К.Ч.) – живая речь простолюдина. Самый тщательный перевод бессилен воспроизвести диалектологические особенности, придающие оригиналу немалую долю прелести. Стараться заменить челлиниевские солецизмы системой русских „простонародных форм“ („хочим“, „иттить“, „ушодши“, „своей“) было бы глубоко ложным приемом… Но если этимология Челлини не воспроизводима по-русски, то его синтаксис, строй его речи может быть передан более или менее точно. И основную свою задачу мы видели в том, чтобы по возможности ближе следовать всем изгибам, скачкам и изломам челлиниевского слога… Мы упорно стремились к тому, чтобы каждая фраза нашего текста была так же неправильна и таким же образом неправильна, как и фраза подлинника» (подчеркнуто мною. – К.Ч.).