Высокое искусство
Шрифт:
Этого Татьяна Гнедич никогда не могла бы достичь, если бы она не обладала такими большими языковыми ресурсами. В ее лексиконе имеется изрядное количество метких, богатых оттенками слов, которые способствуют живости речи.
Старик чудаковатый и вертлявый, –пишет она о Суворове (300) (в подлиннике: a little-odd-old man).
Да, это факт: фельдмаршал самоличноБлаговолил полки тренировать…Над ним острили в штабе иногда,А он в ответ брал с ходу города.(301)На каждой странице такая живая, одушевленная, отнюдь не переводческая речь.
Правда, есть одно качество
В «Дон Жуане» несметное множество каламбурных, неожиданных, сногсшибательных рифм, которые придают всему тексту особый характер виртуозно-гротескной игры. На меня они производят впечатление праздничных фейерверков, а у Татьяны Гнедич они гораздо беднее, обыкновеннее, будничнее. Но вместо того чтобы требовать от переводчицы воссоздания этих гениальных причуд, будем признательны ей за то, что дала она русским читателям, – за ее умный, любовный перевод одного из величайших произведений всемирной поэзии. Когда подумаешь, что для каждой октавы требуются троекратные рифмы, не говоря уже о звонких созвучиях каждой концовки, и что всех октав в «Дон Жуане» тысяча семьсот шестьдесят три, – единственное слово, которое мы вправе сказать о самоотверженном труде Татьяны Гнедич, это слово – подвиг.
Едва я написал эти строки, как в газетах появилось сообщение о тех необычайных условиях, в которых Т. Гнедич совершила свой творческий подвиг. Оказывается, в 1944 году она была арестована – и, как пишут в газетах, «разделила трагическую судьбу, постигшую многих в период культа личности». У нее в одиночной камере не было ни книг, ни бумаги, ни пера, ни чернил. Но, к счастью, она знала наизусть пятую, девятую и часть первой песни Байроновой поэмы. «Всю огромную работу по переводу „Дон Жуана“ Татьяне Григорьевне приходилось проделывать в уме, на память» [215] . Изумительная память, великолепная сила ума, героически преодолевшая столько почти непреодолимых препятствий.
215
Т. Сатыр. Один листок перевода. – «Вечерний Ленинград», 1964, №12.
VI
Сердцебиение любви
В последнее время мне стала бросаться в глаза одна прелюбопытная особенность советских поэтов-переводчиков. Они с таким увлечением воссоздают песни, предания, эпос и лирику того или иного народа, что мало-помалу проникаются к этому народу живейшей симпатией, отдают ему не только талант, но и сердце.
Переводя, например, грузинских поэтов, Борис Пастернак и Николай Заболоцкий всей душой возлюбили Грузию. И Самуил Маршак, пленившись поэзией Роберта Бернса, стал питать самые нежные чувства к родине своего любимого барда. Теперь, оказывается, произошло то же самое с Верой Звягинцевой, переводчицей армянских поэтов.
«Трудно назвать армянского поэта, стихи которого хоть раз не зазвучали бы на русском языке в переводе В. Звягинцевой», – говорит критик Мкртчян в предисловии к ее недавней книге [216] . Длительное общение с армянской поэзией в конце концов заставило русскую поэтессу пристраститься к Армении.
Вначале она сама удивлялась пылкости этого нового, ей непривычного чувства:
Я отказываюсь разгадать.Что в меня эту страсть заронило, –Очень русской была моя мать,Небо севера было ей мило,И сама я любила не зной,А морозец веселый и прочный,Что же это случилось со мной,Что мне в пышности этой восточной?..Не зови же смешным, не зовиБеспокойное это пристрастье.В этой поздней нелегкой любвиМне самой непонятное счастье.216
Л. Мкртчян. Над книгой поэта и переводчика. Предисловие к книге Веры Звягинцевой «Моя Армения». Ереван, 1964, с. 3.
В 1964 году вышла книга ее избранных переводов с армянского.
Своими стихами, посвященными Армении, Звягинцева продемонстрировала, до какого накала может дойти это чувство, зачатки которого – в восхищении армянской поэзией.
Явление знаменательное. Не было бы ничего странного, если бы Семен Липкин, печатая свои переводы с киргизского, предварил их таким же циклом стихов под заглавием «Моя Киргизия», а Гребнев, переводя кабардино-балкарцев, воспел бы их страну в поэме «Моя Кабардино-Балкария».
Не может поэт-переводчик оставаться равнодушен к народу, духовная жизнь которого так широко и полно раскрылась перед ним за долгие годы его постоянного общения с нею. И никогда не удалось бы ему осуществить свою великую миссию – сближение, сплочение и взаимопонимание народов, если бы та страна, поэзию которой он воссоздает на родном языке, осталась для него чужбиной.
Я уже не говорю о том, что, находясь в течение долгого времени наедине с тем автором, произведения которого переводчик воссоздает на своем языке, он проникается таким сочувствием к его личности, поступкам, мыслям, чувствам, что уже не терпит никаких отрицательных суждений о нем. Помню, как во времена «Всемирной литературы» была удручена и обижена Анна Васильевна Ганзен, талантливая переводчица Ибсена, когда Гумилев заявил ей, что с юности питает антипатию к творениям знаменитого норвежца. А Григорий Лозинский, переводивший для той же «Всемирки» португальского романиста Эсади Кейроша, чувствовал себя глубоко польщенным, когда Горький сказал, что романы Кейроша ему по душе.
То же нередко бывает у нас и теперь. Самый процесс перевода так тесно сближает переводчика с переводимым поэтом, что он становится другом поэта, его апологетом, заступником.
Вспомним, как И.А. Кашкин научил нас любить Хемингуэя. И вот что случилось с В. Левиком, переводившим в последнее время Бодлера. До какой степени ему свойственно увлекаться поэтами, которых он переводит, видно из его недавней статьи о Бодлере, где он по внушению любви выдвигает на первое место светлые черты его личности и скороговоркой – да и то мимоходом – упоминает о темных [217] .
217
См. статью В. Левика «Шарль Бодлер» в книге «Писатели Франции». М., 1964, с. 467–482.
Попробуй кто-нибудь отозваться о Шарле Бодлере без должной почтительности, Левик почувствует себя кровно обиженным. Только одушевляемый этой пристрастной любовью, он мог с такой пристальной тщательностью воссоздать его поэзию по-русски. Упругим и металлическим стихом зазвучал в переводе Левика знаменитый бодлеровский «Альбатрос»:
Временами хандра заедает матросов,И они ради праздной забавы тогдаЛовят птиц океана, больших альбатросов,Провожающих в бурной дороге суда.Грубо кинут на палубу, жертва насилья,Опозоренный царь высоты голубой,Опустив исполинские белые крылья,Он, как весла, их тяжко влачит за собой.Лишь недавно прекрасный, взвивавшийся к тучам,Стал таким он бессильным, нелепым, смешным!Тот дымит ему в клюв табачищем вонючим,Тот, глумясь, ковыляет вприпрыжку за ним.Так, поэт, ты паришь под грозой в урагане,Недоступный для стрел, непокорный судьбе,Но ходить по земле среди свиста и браниИсполинские крылья мешают тебе.