Вьюга
Шрифт:
Мереда, вроде бы боявшегося всего на свете: и ветра, и темноты, и шума деревьев, почему-то не очень страшила болезнь матери. Ночью он не слышал ее стонов, а днем, если она начинала сильно стонать, уходил на улицу.
У Сердара все получилось наоборот. Отчаянный озорник, не боявшийся ни волков, ни ветра, ни самого повелителя ветров Мирхайдара, он совсем потерялся и сник, когда понял, что мать тяжело больна. Он забыл игры, даже силой нельзя было сейчас выгнать его из дома, он не отходил от матери. Мать крепилась, стараясь не показать свои страдания, но стон невольно вырывался
— Ну что, мамочка, что? Болит, да? Ну скажи, где болит? Может, что сделать, а?..
Мать с трудом поднимала иссохшие руки, клала сыну на голову.
— Ягненочек ты мой дорогой, — чуть слышно говорила она, поглаживая стриженый затылок. — Я так… Просто… спросонья… Не очень… у меня болит… Пойди поиграй с ребятами…
Сердар понимал, что мать говорит неправду, хочет утешить его.
— Я не хочу. Я уже играл. Вот поправишься, тогда я пойду… Тебе попить надо, я подам… Может, тебе еще чего? Ты скажи, что тебе нужно. Ну, скажи!
Мать ничего не отвечала, она только гладила и гладила стриженую макушку, изо всех сил прижимая к себе голову сына, чтоб тот не увидел ее слез.
Прошло несколько недель. Сердар по-прежнему неотлучно находился при матери.
— Сынок, — сказала она как-то утром. — Подави-ка мне пальчиком ногу. Вон там внизу, чуть повыше пальцев.
Сердар испуганно поглядел на мать, подвинулся к ее ногам.
— Я надавил, мама.
— Получилась там ямочка?
— А если получилась, что?
— Да ничего особенного. Глубокая ямка?
— Глубокая… Это плохо, мама?
Мать не ответила. С трудом подняв костлявую руку, закрыла ладонью глаза. Но все равно мальчик видел: из-под руки матери катятся по щекам слезы.
— Мама! Мамочка?! Почему ты плачешь? Не плачь! Что с тобой, мама?!
— Ничего, сынок, ничего…
— Мама! Ну что ты, мама?!
— Ах! — рыдания вырвались из иссохшей груди женщины. — Сиротки вы мои бедные! Не ждала, не чаяла, что оставлю вас малыми сиротами. Бедные вы мои, горемычные!.. — Она с головой накрылась одеялом, и онемевший от ужаса Сердар долго еще слышал ее сдавленные рыдания…
В тот день ему не дали побыть подле матери. Сосед взял его за руку и увел к себе. Мальчик тихо сидел в углу кибитки и молча смотрел на свои ноги. Перед глазами у него стояло худое, без кровинки лицо матери. Это было ее лицо, такое, каким он привык видеть его последнее время, но что-то в нем было чужое, незнакомое.
А в дом, где лежала умирающая, уже начали собираться соседи. «Прости меня, Амандурсун!» — говорил каждый, подходя к ее постели. Женщина чуть заметным движением век давала знать, что прощает. Потом веки ее перестали двигаться, она вздрогнула и затихла. Горестные причитания женщин и мужские громкие рыдания вдруг вырвались из кибитки. Сердар вскочил. «Мамочка!» — крикнул он, бросаясь к двери. Ноги не слушались, они были тяжелые, словно к ним был привязан мельничный жернов. Мальчик запнулся, упал… Вскочил, побежал, опять упал…
А Меред как ушел утром с ребятишками, так
К вечеру мать похоронили — покойника положено в тот же день предать земле.
После похорон Сердар не спал всю ночь, задремал только на рассвете. Первое, что он увидел, выйдя утром на улицу, было развешенное на кустах одеяло матери. Больше она никогда не укроется этим одеялом. Оно еще долго будет жить, мамино одеяло, а мамы не будет…
Он шел и шел, думая об одном и том же, пока не дошел до арыка. Сел на мостике, свесив ноги. Сидел, смотрел на быструю воду. Вода несла какие-то сучочки, овечий помет, каких-то жучков, немножко похожих на навозных… Жучки копошились в воде, судорожно перебирали лапками, но выгрести против течения не могли, вода, быстро сносила их вниз. Все куда-то уносится, исчезает…
И вдруг мальчику пришло в голову, что мать умерла потому, что они приехали сюда, бросили родные пастбища. «Там бы она ни за что не умерла!» Он сам поражен был своим открытием, в истинности которого не сомневался. И ненавистно стало ему все вокруг.
Все здесь чужое, противное. И люди здесь злые, и тень от деревьев жидкая… И ягоды у тутовника горькие. И соловьи всю ночь спать не дают. Плохо здесь! Не хочет он здесь! Сердар вскочил, словно что-то обожгло его, и побежал. Он бежал все быстрей и быстрей, словно главное сейчас было — подальше уйти от этих ненавистных мест.
Так не останавливаясь, он пробежал километров восемь. Спрыгнул в сухой арык, долго бежал по дну его и, только поравняшись с брошенным становищем, вылез наконец из арыка и пошел потихоньку.
Вот наконец его место, знакомое до последней кочки. Здесь он пас овец, играл с козлятами и ягнятами. Вот тополь, огромный, как чинара, они каждый раз отдыхали здесь с матерью, когда возвращались от дяди. Он всегда веселел, слушая приветственный шум огромных ветвей. Сердар подошел к тополю, сел в тени под его развесистыми ветвями. Нет, не так он теперь шумит, спокойно и равнодушно подрагивают его ветки, они не склоняются к нему, не спрашивают, почему он так грустен, не стараются подбодрить, успокоить… Чужой он, нет ему дела до Сердара…
Мальчик побрел дальше. Вот место, где стояла их кибитка. Да, тут она стояла. Круглый, чуть вдавленный след почти совсем затянут песком… Вот здесь было место отца, лежали его вещи, а здесь, в глубине кибитки, всегда сидела мать. Рядом стояли сундуки и бурдюки. Волосатые, раздутые. Это когда добрый год. Ничего нет, пустое место. Глиняный очаг, сложенный отцом перед кибиткой, развалился. И вокруг ни одной кибитки: не выдержав тягот бескормицы, все откочевали кто куда в поисках куска хлеба. Уезжали не сразу, порознь, следы некоторых кибиток совсем уже занесло песком, другие еще видны…