Взрыв
Шрифт:
— Сын, — после долгой паузы хриплым голосом сказал Примаков, когда, откашлявшись после водки, Бегичев затянулся дымом. — Опередил отца… До сих пор не могу поверить…
Бегичев ковырял носком ботинка мясистый куст подорожника, выросший возле оградки, и не мог произнести ни слова. Собственный отец — семидесятилетний крестьянин с корявыми руками пахаря и ложкаря — стоял перед ним, устало поникнув взглядом.
Его портрет, сделанный еще в годы учебы в академии, остался единственной удачной работой, заслужившей золотую медаль и скупое рукопожатие учителя. Всю боль военного голодного времени, страх детского одиночества в долгие зимние ночи тридцатых годов, когда отец месяцами уезжал на хутора, молчаливое
— На заводе погиб, — словно с собой разговаривая, сказал Примаков. — Не должно быть такого, чтобы отцы детей переживали… Несправедливо…
Бегичев смотрел, как директор с усилием цедил оставшуюся водку из горлышка и обтянутый небритый кадык со свистом вздрагивал, словно от сдержанного рыданья, но слез на щеках не было.
— Как же случилось? — шепотом спросил он.
— Заготовку из клети выбило — одним ударом… — отвернувшись, Примаков поставил бутылку и тыльной стороной ладони вытер губы. — И не могло быть — а раз в год и такое случается, металл — он всегда металл…
Они встали. Бегичев помог директору собрать инструмент и, непроизвольно не отпуская сумки, которую держал Примаков, вышел вместе с ним с кладбища. День клонился к закату, и освещенный низким, из-под тучи, солнцем город внизу отливал багровыми отсветами, словно из раскаленной печи выпускали сталь. Лицо директора, ставшее снова замкнутым и отчужденным, казалось Бегичеву вычеканенным из меди с резкими переходами от света к тени, но он чувствовал, как поднималось в нем неясное желание, вернувшись домой, взяться за карандаш. Словно какие-то барьеры, мешавшие ему прикоснуться к тайне жизни, озаренной пурпуровым отблеском горячего металла, упали, и снова в суровой наготе вставал перед ним человек; чей это будет портрет: директора, потерявшего без войны сына, или молодого инженера, перерубленного клинком горячей стали на заре жизни, или рядового мартеновца, слизывающего соль с губ возле заслонки, за которой бушует пламя, — он сам еще не знал. Знал только, что напишет этот портрет, ибо сердце его было опалено болью и прикосновением к огню…
Эти старые русские клены…
Осенний день был вкусным и хрустким, как яблоко, что сочно откусывал лейтенант Ворожцов, тщательно сплевывая зерна в левую ладонь. Правой он прижимал к уху телефонную трубку, нагретую за три часа дежурства сведениями о дорожных происшествиях, переругиваниями диспетчеров и хрипом помех, возникавшими каждый раз, когда милицейский «газик» подкидывало на ухабах. «Десятый слушает, нахожусь на тридцатом километре…» — ровно повторял Ворожцов, краем глаза наблюдая, как проносятся мимо груженные сизым картофелем шалые самосвалы, как жмутся к обочине щеголеватые эмалевые «жигулевочки». В микрофоне щелкало, и голос диспетчера сипло отвечал: «Следуйте по маршруту, следуйте по маршруту».
Ворожцов доел яблоко, оставившее во рту приятный аромат свежести и кислоты, обтер ладонь о кожу
Развороченная тупым ударом «Волга» выпуска конца пятидесятых годов действительно догорала на обочине, нелепо запрокинувшись потертыми угольно-черными колесами, с которых лохмотьями свисала резина. За рулем, вдавленный стальной колонкой в сиденье, сидел белоголовый старик в кожаной тужурке, обагренной темной кровью. На сиденье были в беспорядке разбросаны бумаги, уже порыжевшие от близкого огня, и Ворожцов про себя отметил, сколь эффективна новая пена у пожарников: без нее к приезду от бумаг остались бы клочки пепла.
Он распорядился автогеном вырезать заклинившуюся дверцу и, покусывая губы, стоял рядом с бензорезчиком, пока синее пламя легко вспарывало тонкий металл. Ему не хотелось смотреть в лицо погибшего, беспомощный старческий покат плеч которого неприятно напоминал ему спину отца. Легкий дорожный ветерок шевелил седые волосы, единственные подвижные на обмякшем остывающем теле. Потом так же, вполоборота к трупу, он вытащил из кармана тужурки слипшиеся документы и быстрым шагом пошел к краснополосому «газику». «Докладывает десятый! Документы на имя профессора Политехнического института Николая Кузьмича Октябрьского. Известите родственников, пока я опрошу свидетелей. «Скорую» можно без врача…»
Свидетелей было трое. Заикаясь от волнения, водитель МАЗа — толстогубый лохматый парень лет двадцати в замасленной пилотке и с цветастым платком на шее сообщил, что столкновение произошло на скорости не более шестидесяти километров по его спидометру. Встречная же «Волга» выжала более сотни и на повороте, скользком от раздавленного картофеля, неожиданно юзом сорвалась влево. Не ожидая этого, парень пытался затормозить, ибо свернуть вправо практически не было возможности: тут работали на расширении участка дорожники, но тормоза не удержали груженную щебенкой машину.
Ворожцов записал также показания плачущей худенькой учетчицы с карьера, часто сморкающейся в белесые потрепанные рукава ватника, и ее спутника — запачканного раствором верзилы-бетонщика, который курил вонючие папиросы и на все вопросы зло отвечал: «Свихнулся старый черт. Песок сыпется, а жмет как ошпаренный. Свихнулся, ясное дело. Не виноват Митька!» Ворожцов тоже сердился, просил отвечать только на вопросы и про себя пытался представить, что заставило пожилого человека так неосмотрительно выжимать скорость. В эту минуту из заскрипевшего всеми колодками такси выскочил молодой человек в светлом плаще, с искаженным от ужаса лицом…
Отступление на двенадцать часов назад.
У него было такое ощущение, словно он что-то забыл у отца. Они стояли на крыльце деревянной, рубленной из янтарных сосновых бревен дачи и смотрели на закат, багряными полосами горевший над лесом.
«Странно, какие у него дрожащие руки, и волосы поседели даже в ушах, — думал он, скрытно наблюдая, как отец жмурился под неярким солнцем, прикрывая ресницами выцветшие глаза. — Старый он, как мох. Вполне мог бы замолвить слово перед Свенцицким. Не каждый год к нам приезжают академики…»