Welcome to Трансильвания
Шрифт:
Так ведь нет ничего и не было.
Тишина.
Зато вот какое совпадение любопытное — пропал Сергей Гурский, значитца, как сгинул, и тут же — вот он, откуда ни возьмись, Соломон Гуру в наших краях объявился. И тоже — заметьте — с большим вампирским интересом.
Ну так что, догадливые мои?
Можа, есть кака-никака сермяжная правда в моем тутошнем лопотании?
Али нет?
Ну, нет — так простите неразумного. Однако все же побалакайте туточки малек об моих подозрениях. Вдруг еще чего умного упомните. Желаю, как говорится, всем.
PS.
По причине отсутствия возможности связаться с вами приватно вынужден — уж простите, голубчик, — обратиться публично.
Вразумите непутевого читателя — и поклонника! — вашего, что за нужда была в этом литературном, а вернее, виртуальном маскараде, что за интерес? Или, может, хитрый ход какой затеяли?
Пути творцов, как известно, неисповедимы.
Но если будет позволено мне, серой мыши — любительнице газетного чтива, слово молвить, скажу.
Читать Сергея Гурского было всегда интересно. Разумеется, не все ваши страшилки принимал я на веру, но все же доверие к вам, как к журналисту, испытывал. Тем более с проблемами вышеозначенными приходилось, увы, сталкиваться.
Человек в дешевом — хотя и с претензией! — маскарадном костюме доверия не вызывает по определению.
Что жаль.
Последний абзац Гурский писал, охваченный тем редким, счастливым состоянием творчества, когда собственные фантазии, отражаясь в собственном же сознании, обретают реальные черты.
Он почти видел перед собой человека, писавшего постскриптум, — немолодого, просвещенного, желчного, не слишком успешного, если не откровенного неудачника.
Такому могло быть и тридцать, и сорок — не суть.
Ибо такие уже не живут — доживают отпущенное время и не ждут перемен.
Некоторое время назад этот пришел к твердому убеждению, что жизнь не сложилась — работа скучна и бесперспективна, личная жизнь не подарит новых радостей, напротив — с годами станет источником все больших проблем, то же — касательно собственного здоровья.
Однако унылая жизнь продолжалась, ее свободное пространство надо было чем-то занимать; в минувшие годы — учебы, наивных исканий и надежд — сознание, память, душа привыкли постоянно трудиться.
Однажды Гурский заметил: хмурые неудачники часто увлекаются какой-то темой, как правило, далекой от реальности — вроде НЛО или библиотеки Ивана Грозного. Правда, в отличие от полубезумных, фанатичных энтузиастов тех же проблем эти ведут себя тихо, не мечутся по экспедициям, не пишут статей, не будоражат общественное мнение. В тихих и пыльных своих норках они всего лишь внимательно наблюдают за развитием ситуации, скрупулезно отслеживают и по крохам копят информацию. Они редко делятся с кем-то своими мыслями, и потому трудно сказать — радуются ли чужим победам на «их» поприще, переживают ли по поводу поражений? Или, напротив, желчно упиваются очередным свидетельством тщетности?
Последнее представляется более вероятным.
Этот был явно из их породы.
Дурашливая маска, обязательная вроде
Но с обидой.
И Гурский его понимал, и даже готов был признать свою вину — в унылую заводь безрадостной жизни этого человека по его, Гурского, милости тяжелым камнем плюхнулось еще одно разочарование.
«Ответить, что ли? Как-нибудь эдак, иронично, без соплей, но с симпатией…» — разомлев душой, неожиданно подумал Гурский.
И очнулся.
«Чур, меня, чур! Тень, знай свое место! Что там еще говорится в таких случаях? Забыл. Наваждение, блин!»
И умилился.
«Это ведь отчего происходит? От таланта! Талантлив, сукин сын! Сам себя разжалобил до слез. Кто — скажите на милость?! — еще способен на такое? Чтобы по-настоящему, а не для истории под запись?»
Гурский несколько раз перечитал написанное, получая при этом огромное, почти физическое наслаждение.
К тому же по мере нарастания удовлетворения отступала, рассеивалась тревога.
И скоро ее не стало вовсе.
А поначалу — была.
Откровенно говоря, загадочное агентство ничем, кроме необременительных заказов и ощутимых гонораров, себя не проявило, и посему воспоминания о нем должны бы вызывать в душе репортера исключительно положительные эмоции.
Эдакий разлив меда и патоки.
На деле, однако, все происходило иначе.
Жилось Гурскому очень неуютно.
Неспокойно жилось.
Тревога, правда, обуревала его не всегда с одинаковой силой.
Иногда — накатывала на Гурского приступами неведомых ранее фобий и болезненных фантазий, мучительными размышлениями по поводу незримых заказчиков, их подлинных интересов и собственного будущего, когда невидимки сочтут, что достигли цели.
И кстати, что это была за цель?
В такие минуты Гурский был близок к безумию.
Чаще, впрочем, тревога слабо царапала душу когтистой лапкой, ради того только, чтобы о себе напомнить.
В тот миг, когда собравший волю в кулак Гурский решился на небывалую дерзость — явно нарушить один из пунктов соглашения с агентством, — она взметнулась, подобно растревоженной кобре, зашипела страшно и даже плюнула парализующим волю ядом.
Но было поздно — пальцы Гурского уже метались по клавиатуре компьютера, остановить поток его неожиданного творчества не под силу было никакой тревоге.
Даже — страху.
Теперь же, перечитывая свое творение и снова — в который уже раз! — отдавая должное собственному таланту и изобретательности, Гурский решил окончательно.
Никому.
Никогда.
Аналитикам из хитрого агентства. (Если таковые, кстати, имеются.)
Черту самому.
И чертовой матери не по зубам разгадать ту шараду, что с гениальной простотой и изяществом закатил он только что в виртуальное пространство.
Как шар в лузу.
И тревога отступила.