Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
– Куда же ехать?
– спросил я спокойно, еще надеясь, что это лишь немилая шутка.
– Нам скажут об этом в пути, - уклончиво ответил ротмистр, может и в самом деле еще не ведая, куда должен меня препроводить.
– Пан Хмельницкий едет со мной, - сказал Кричевский, - и я не дам его в обиду.
– Имею письменный приказ пана комиссара Шемберка, - доставая из-за отворота бумагу и протягивая ее полковнику, пожал плечами ротмистр.
– Но это бесчинство!
– крикнул Кричевский.
– Я беру пана Хмельницкого на поруки.
– Целиком разделяю возмущение пана полковника и выражаю свое сочувствие пану Хмельницкому, но должен выполнить приказ. Если же пан полковник хочет помочь
Кричевский посмотрел на шестерку казаков, сопровождавших нас, и на железных гусаров комиссарских и понял, что спор здесь будет напрасным.
– Пане Зиновий, моя вина, - сказал он, вздохнув, - но я высвобожу тебя, как бы ни пытались они упрятать тебя!
Меня привезли обратно в Чигирин, но сделали это ночью, из чего я понял, что днем тут побоялись меня брать, опасаясь казацкого бунта, а так никто ничего не знал, ни о чем не догадывался, а тем временем величайший враг старостинский (да и не только старостинский!) сидел за толстой дубовой дверью в зловонной яме вместе с какими-то тремя ничтожными ворягами. И кто же теперь держал меня в своих руках? Снова Чаплинский! Так, будто сходилась на нем клином вся земля и этот жалкий пришелец, уничтожив все мое самое дорогое, сам того не ведая, должен был погубить еще и все великое дело моей жизни.
Кричевский не кинулся к комиссару Шемберку в Трахтемиров (и хорошо сделал, как это выяснилось потом), а выследил, куда меня упрятали жолнеры, и явился на следующий день к Чаплинскому с требованием отпустить меня на поруки. Вместе с Кричевским были и сотники Вешняк, Бурляй и Токайчук, но Чаплинский не хотел их и слушать, заявив, что тут уже и не его воля и даже не воля пана комиссара Шемберка, а самого гетмана коронного.
Но вместе с тем трусливый подстаростка был уже и не рад, что ввязался в такой спор с целым полком чигиринским, и потому очень обрадовался, когда, узнав от Кричевского о моем аресте, прибежала к нему Матронка, то есть пани Чаплинская, как она теперь называлась, и сказала, что, если ее муж не выпустит немедленно пана Хмельницкого, она пойдет на все - вплоть до того, что наложит на себя руки, и никто ей не помешает этого сделать.
– Панство видит, какая шальная эта кобета, - оправдываясь, указал на нее Чаплинский и, немного покуражившись для виду, согласился отдать опасного узника на поруки полковнику и сотникам, но и тут прибег к хитрому ходу, заявив, что пусть этот Хмельницкий будет освобожден из-под замка женской рукой, - в случае чего никто не станет карать женщину за такое своеволие.
Печальным было это мое свидание с Матронкой. Она уже не была сероглазой девчонкой, нежной и растерянной, - стояла передо мной жена шляхетская, в дорогих мехах, пышная, хищноокая, в гневе на весь свет, а прежде всего на меня, что отдал ее на произвол, не защитил, не отвоевал, как рыцарь с твердой рукой и мужественным сердцем, и не я, узник ее мужа, а значит и ее собственный, обвинял Матрону, а она меня, хотя и молча. Когда же наклонился, чтобы поцеловать ей руку, она испуганно отдернула и крикнула своим давним голосом, от которого у меня все перевернулось в душе: "Нет! Нет!" Уже был я на воле, уже ждали меня поодаль мои верные побратимы, чтобы окружить стеной и не выдать ни богу, ни черту, но не мог я так отойти от самого дорогого теперь для меня существа, посмотрел в ее серые глаза и сказал тихо: "Поедем сейчас со мной, Роня! Поедем!" - "Нет! Нет!
– еще испуганнее зашептала она.
– Освободи меня отсюда, батько! Высвободи!" Скользнула губами по моей небритой шершавой щеке и побежала по мокрому снегу, будто и не оставляя совсем после себя следов, - и не найдешь, и не увидишь!
Я смотрел ей вслед, хотел позвать
Вешняк подговаривал меня уже в ту же ночь, не медля, бежать на Запорожье. Они с Бурляем и Токайчуком приготовили уже возы с припасом, якобы для того чтобы ехать в Трахтемиров просить обо мне комиссара Шемберка, сами же свернут на Крылов и на Омельнике встретятся со мной, чтобы вместе идти на Низ степью. Я не имел ничего против, но только надумал все же отнять у Барабаша привилей королевский и сейчас, сидя в заточении несколько дней, нашел, как казалось мне, способ для этого. Сказал сотникам, чтобы готовились потихоньку, а сам в день зимнего Николы, первейшего помощника и заступника бедноты, шестого декабря устроил большой обед в своем сотниковском доме чигиринском и на этот обед пригласил падких на угощение старшин из Черкасс во главе с паном Барабашом. Пока реестровое старшинство пило и гуляло, я пригласил к себе и щедро одарил милостыней нищих и калек, попросив молиться за меня и мое дело господу милосердному и защитнице нашей матери божьей, а затем взял бандуру и начал напевать собственную думу про пана Барабаша, расхваливая его за то, что он встал единодушно за веру христианскую и к самому королю обращался за письмами и универсалами в защиту нашей веры христианской.
Захмелевший пан есаул войсковый и полковник только головой покачивал, слушая, да поддакивал зычным своим голосиной: "А ведь верно, леший его возьми, ведь и впрямь оно так, пане Хмельницкий!"
А я продолжал петь дальше:
А як став Барабаш напiдпитку гуляти,
Став йому Хмельницький казати:
"Годi тобi, пане куме, листи королiвськi держати.
Дай менi хоч прочитати!"
"Нащо тобi, пане куме, їх знати?
Ми дачi не даєм!
У вiйсько польське не йдем;
Не лучче б нам з ляхами,
Мосцивими панами,
Мирно пробувати,
Анiж пiти лугiв потирати,
Своїм тiлом комарiв годувати?"
– Истинная ведь правда!
– хохотал Барабаш.
– Кто бы это из наших перин, да бросился в те темные луга днепровские, да подставлял тело свое шляхетское под ненасытных комаров! Угадал ты мои слова, пане Хмельницкий, ой как же угадал! Давай выпьем за твое здоровье!
Дальше было так, как и в моей думе. Барабаш напился до потери сознания, я снял с него пояс и шапку, дал своему Демку и велел скакать в Черкассы, показать жене Барабаша вещи ее мужа и выманить у этой пани королевские письма.
Утром Барабаш, придя в себя, кинулся за поясом и шапкой, но я сказал, что он не получит их до конца пребывания в гостях, ибо негоже отпускать такого гостя дорогого, не попотчевав его как следует. Пили чуть ли не до самого вечера, собственно, день был такой хмурый, что трудно было понять, где утро, а где вечер, наконец прибыл Демко и подмигнул мне, что, мол, все в порядке, пан сотник, я еще попотчевал милых гостей настоянным медом на прощанье, отдал пану Барабашу его шапку и пояс, одарил всех, проводил за ворота, а сам поскорее кинулся собираться.
Я не стал ждать нового дня, ибо что для казака ночь или день, степь будет для меня и постелью, и прибежищем. Побратимы мои собирались отовсюду, готовые ко всему. Позади у них были целые века, так что для них какой-то переход в несколько дней?
Степь перед нами простерлась размокшая, печально-слезящаяся. Речки вышли из берегов, все ложбины наполнились водою, даже всадники с трудом продвигались по этой бездорожной равнине, возы застревали каждый раз, приходилось бросать их, а самим мчаться без передышки - так за четыре дня мы перемеряли широченную равнину и уже были там, где надо, еще и напевали бодро и как бы беззаботно: