Я был актером
Шрифт:
– Покойной ночи, детки, - сказал он нам, потрагивая височки своего парика одной рукой, а в другой вертя тончайшую трость.
За ним устремилось несколько девичьих пар. Он кашлянул натруженным тенорком. Поле битвы после ею ухода расчистилось.
Я давно переглядывался с двумя простушками. Они шептались, висли друг у друга на руке, то застенчиво избегали моего взгляда, то озорно смотрели на меня в упор. Мы вместе спустились с холма, и я подошел к ним. Они жеманились. То, что сначала я принял за лукавство, было смешливостью, которая, несмотря на усилия ее
Мы двигались по ночной улице, с холма на холм, подружки хихикали, я рассматривал их. Ближняя ко мне была славной. Изредка, при свете фонаря, я видел ее жаркие коричневые глаза, веселые брови. У нее был грудной смех, очень прилипчивый, и такие румяные щеки, какие уже почти нигде не попадались. На все мои речи спутницы отвечали кратко: "Ах нет!", "О да!" Под конец мы разговорились об их родном городке, и они стали словоохотливее.
– Едят ли у вас здесь что-нибудь, или вы уже совсем отвыкли?
– спросил я.
Они рассмеялись.
– Чужим у нас, наверно, трудно: в кафе давным-давно нет кухенов. А мы ничего... Как по-вашему, где мы служим?
– спросила румяная.
– Вероятно, в пекарне, - сказал я.
Они опять захохотали, потому что я почти угадал: обе они работали в каком-то медицинском заведении, приготовлявшем диетические изделия для больных. Я понял, что разговор шел о военных госпиталях, но подружки ничего больше не хотели говорить. Они спешили на ночную работу, и мы расстались.
Назавтра днем, в театре, мне передали пакет, завязанный ленточкой. Я развернул его и смутился. Рядом стояли хористы, иронически наблюдавшие за мной. Впрочем, нет - иронии было меньше, чем изумления и зависти: в пакете находилась пара булок неестественной, сказочной белизны. Все начали гадать: где, в каком царстве-государстве и для какой королевской нужды могли бы выпекаться такие булки? Я тоже гадал вместе со всеми.
А вечером, после спектакля, на улице, на прежнем месте, я увидел вчерашнюю знакомую - одну, без подружки - ту, с веселыми бровями и грудным смехом. Мы сразу вышли из толпы в темные маленькие улицы.
– Как вас зовут?
– спросил я.
– Гайдерль.
– Вы австрийка?
– Я из Вены.
– Вы должны уметь веселиться. Вена - веселый город.
– Мне всегда весело.
– Тогда - в чем же дело?
– Не знаю. Дело за вами. Я готова.
Черт побери, я был тоже готов! Но у меня не было ни гроша в кармане, да все равно - так поздно, во всем городе нельзя было достать даже салата.
– Послушайте, - сказал я, - у меня дома осталась одна булка, из тех, которые вы мне преподнесли. Пойдем съедим?!
Она покосилась на меня горящими коричневыми глазами и, смеясь, ответила:
– Булка так булка...
Я сжал крепче ее локоть, и мы зашагали под гору. По моей роли седельного мастера в "Das Dreimaderlhaus" мою невесту звали тоже Гайдерль, мы хохотали над этим. С ней все время хотелось смеяться.
У меня был ключ от дома, мы вошли, никого не разбудив.
Нам было, конечно, не до булки.
Едва я проводил ее и на пустынной улице, поздней ночью, очутился один, как мне стало тоскливо. С этой минуты, по неблагодарности природы, я, пожалуй, совсем не вспоминал Гайдерль, или, может быть, воспоминания о ней проходили мгновенно и не занимали воображенья.
Зато никогда так много я не думал о Гульде. Ни днем, ни ночью она не отступала от меня, и не было конца упрекам, раскаяниям, которыми я себя казнил. Я сознался, что единственной причиной нашего разрыва был я, доставивший Гульде нестерпимое огорчение. Я дал себе слово уступать ей всегда и во всем, если она вернется. Я решил просить у нее прощенья. Я начал придумывать, писать и рвать телеграммы одну за другой, пока наконец не сочинил и не послал совершенно сумасшедшую, надеясь, что безумие поможет горю. Но я не получил ответа.
Наверно, мой вид вызывал сочувствие, так как под этим предлогом однажды ко мне пришел Шер. Он попытался говорить мужественные и утешительные слова, но понемногу раскис и сам потребовал утешений. Его история с Вильмой приняла нечаянный оборот: белокурая девица внезапно снизошла к его ухаживаниям.
– И это вас, конечно, очень обрадовало?
– спросил я.
– Да, конечно. Но она хочет, чтобы я на ней женился.
– Ах, вон что: "но". Почему же вам это не нравится?
– Тот мерзавец, которого приняли за меня, он ушел от Вильмы. То есть просто пропал неизвестно куда. И вот теперь ей нужно выйти замуж.
– Понимаю, - сказал я, - вообще выйти замуж.
– Ну да, вообще.
– А тут как раз - вы, - сказал я.
– Да, как раз. Если вы будете отпираться, - заявила мне Вильма, - то ведь вам никто не поверит: все знают, что вы сидели за меня в лагере. Вас уличили в общении со мной. Остальное ясно...
Шер оборвал себя в нерешительности.
– И потом, она меня спрашивает: разве вы не объяснялись мне в любви?
– Что же вы ей ответили?
– спросил я Шера.
Он замолчал, вглядываясь в меня, потирая руки, будто от озноба. Вдруг он улыбнулся блаженно:
– Как хотите, но ведь в лагере я страдал, правда, за нее, - пробормотал он.
Я подошел к нему, наклонился и сжал его руку. Он растерялся. Я сказал:
– Самое главное, Шер, - не изменяйте своему чувству. Больше я вам ничего не посоветую.
Я был убежден, что сам никогда не изменю своему чувству. В эти минуты разговора с Шером я все думал о Гульде, сравнивая ее с Вильмой, сравнивая со всеми женщинами, каких я знал, видя, что она несравнима. Что меня так беспощадно влекло к ней? Неужели раскаяние и стыд? После измены любовь к обманутой вспыхивает заново, - неужели это совесть требует отместки за урон, нанесенный ей неверностью? Отвечая самому себе, я сказал, что хочу скорее бросить гастроли и уехать.