Я догоню вас на небесах (сборник)
Шрифт:
Горе, боль были притуплены — иначе разве кто-нибудь это выдержал бы.
— Студентка милая Мария… Ах да, вы просили не беспокоить.
Моя блокадная судьба ставила меня среди людей уральского поселка в положение то ли холерного больного, то ли прокаженного. Даже Клаша, моя квартирная хозяйка, уже привыкшая ко мне, кривилась, когда я касался ее детей. А ее свекровь прямо отталкивала их от меня и, не стесняясь, говорила: «Мало ли чего он из Ленинграда своего притащил?»
А во мне ломался лед, все хрустело, гукало, трещало. Весенний воздух входил в меня и вычищал сажу коптилки, сажу галош, башмаков и разобранных на дрова квартир.
Феня меня хвалила молча. Странная, в общем, она была. Иногда придет с куском хлеба, посыпанным сахарным песком, — учит свои уроки, ест и со мной разговаривает немногословно. Мол, ел ли ты уже? Как себя чувствуешь? Начал ли книжки читать?
Я долго не мог книгу взять в руки. Может быть, потому, что я их так много сжег? Но скорее всего — не читалось. Не волновали меня чужие страсти и книжные смерти. Раскрою книжку, а в глазах моих Марат Дянкин со своей «Галактикой»; Изольда — у меня еще Изольдины деньги были, я на них постного масла купил; женщины, везущие своих мертвецов; замерзший человек, глядящий на меня из сугроба; девочка на шпалах. Сколько их уже во мне накопилось. Голова у меня начинала кружиться, я закрывал книгу и засыпал.
Радио — другое дело. Радио как пульс, оно не выключалось по всей стране: «Наши войска после продолжительных упорных боев оставили…»
А эта Феодосья сидела себе и лениво, как телка, жевала хлеб. Я у мельника спросил: мол, почему так — девушка она хорошая, отзывчивая, приходит, чтобы страховать меня, — мало ли что со мной, хиляком, может произойти. Но почему никогда не разломит горбушку пополам? Это же так естественно.
— Такое у кержаков не принято. В этом они на казаков похожи. Ты для нее чужой. Ты хоть замерзни у кержацкого порога — в тепло не позовут. Вот если проситься будешь слезно да Бога помянешь — в сени пустят. Она же не виновата — так воспитали.
На следующий день я выкупил свой хлеб. Нарезал толстыми ломтями, круто посолил, а когда пришла Феня, сказал:
— Давай поедим с тобой хлеба с солью, — и пододвинул к ней горбушку.
Мой кусок она, по-моему, даже не заметила. Она сказала: «Давай поедим», — и достала из портфеля свой хлеб. Она ела с достоинством, я же чавкал и гримасничал.
— Не балуй, — сказала она. — Ишь ожил. — И я почувствовал, что я действительно ожил.
— Я еще стойку на руках делать буду! — сказал я.
Феня спросила:
— Зачем?
— По всем статьям ты, девка, хороша, но дура, — сказал я.
Феня подумала, ее чистый детский лоб, не пораженный оспой переживаний и печали, не омрачился, не построжал, но оставался так же чист и гладок.
— У нас пацаны говорят: можно и по сопатке.
— Это потом, — согласно улыбнулся я. — Когда распустятся листы берез.
Когда распустились листы берез, я уже на электростанции не работал, там работала тихая кашляющая женщина с Украины.
Я работал на паровой машине кочегаром. Машинист называл ее красивым словом — локомобиль. И гордился, что машина изготовлена на Людиновском локомобильном заводе Калужской области, построенном, как и завод Кын, легендарным Демидовым.
Локомобиль был стационарный, с низко расположенной топкой. Нужно было, открыв чугунные
Машинист, хоть и знал, что ему прислали не Илью Муромца, громко кашлял, осматривая меня.
— Не возьму! — вдруг закричал. — У меня тут огонь, жар! Тут вмиг!
— А как же быть? — спросил я.
— А я под статью не согласен. Есть охрана труда.
Пререкаясь, мы накидали в топку сухих специальных растопочных дров — на ночь, чтобы высохли, их укладывали на печь. Машинист плеснул на них керосином из жестяного бидона. Кинул в печь подожженные протирочные концы.
Негромкий хлопок. Дым, похожий на мокрый пар. И огонь загудел.
Машинист пошел смазывать машину из долгоносой жестяной масленки.
А я… врагу не пожелаю такого дня.
Двухметровые березовые швырки крутят дистрофика на отшлифованных подошвами до блеска чугунных плитах перед самым жерлом печи. Поддув был так устроен, что основной жар, конечно, шел в котел локомобиля, но и жерло топки обдавало до спекания бровей. Швыряешь бревно в клубок огня, а клубок этот даже не притухает, только поворачивается, будто подставляет тебе бока. Одно бревно, другое, третье, и все они тянут тебя за собой. Живот сводит от страха: будешь падать — рукой упереться не во что. На фронте, когда мне бывало страшно, я вспоминал мои первые дни у локомобиля и успокаивался. Умирать в блокаде было тоскливо, печально, но страха не было, а тут… Главное, что этот огонь тянет тебя, как тянет с высоты. Хочется в него сигануть. И улетит твоя горячая душа, может быть, к черту, и хватит уже мучиться. Но я уже ожил, а жизнь, она запрограммирована на спасение самой себя, на выживание.
Машинист ходит, как мне тогда казалось, в отдалении в розовом тумане, — это он специально, это он показывает, что снял с себя ответственность. А я с себя ответственности снять не могу. Мне надо жить — стало быть, нужно ставить себя на ноги. Любезный Иван Макарович, начальник производства, сказал мне: «В сало пошел…» Ну, до сала мне было еще даже в мечтах километров тысячу, но начальству виднее. Я швыряю в топку плаху за плахой. Это плахи моей свободы.
Мне тяжело, я устыжаюсь, что так быстро забыл блокаду, людей, бредущих по снежным улицам, копоть, свисающую с потолков и карнизов, отвалившиеся заиндевелые обои. Это должно жить во мне вечно, должно быть отпечатано в каждой клетке моего организма, в каждой светочастице моей души. Холод и лед. И люди блокады, они идут кучными группками, они деловиты и энергичны. Выживание — коллективное дело… Жар топки тянет, как тянет спрыгнуть с крыши, с вершин Кавказа. Правая нога моя мелко-мелко дрожит. В лицо, как кипяток, плещет жар. Кто-то хватает меня за шиворот и отталкивает в сторону.
Когда я прихожу в себя, надо мной стоят мельник и машинист.
— Ты что, не мог подменить парня на пару минут? — спрашивает мельник. Он бледен, он может ударить.
— Однако я парня спас. Значит, не зевал. И вообще, ты мне кто? Ты мне каторжник.
Мельник успокоился. Принялся спокойно швырять дрова в топку. Набил ее доверху и дверки закрыл.
— Теперь хоть пар постоит, — говорит машинист.
— И тебе лень было ему помочь? Спина не сгибается?