Я хочу жить
Шрифт:
Нас фашисты больше не трогают. Лишь раз, позавчера, обстреляли из пулеметов эшелон, который стоял на станции. Убить никого не убили, а только ранили кого-то из железнодорожников: я видел в окно, как его вели к санаторию.
Марья Гавриловна теперь все время в нашем корпусе, даже спит здесь, в коридоре, на раскладушке.
Запись третья
Я только раскрыл тургеневские «Вешние воды», чтобы наконец узнать, над чем там Лена лила слезы, как вдруг где-то совсем близко взревел мотор.
Книга вылетела у меня из рук, сердце замерло,
— Держись, братва, — выкрикнул с диковатым весельем Клепиков. — Сейчас снова зайдет.
Лица у ребят белее гипса, глаза широкие, темные. Фимочка, взвыв, залез с головой под одеяло, Сердюк и Кавун с необыкновенной быстротой и ловкостью сползли на пол, под кровати, Ленька медленно протирал очки…
Самолет не возвратился. Потом мы узнали: это был мотоцикл.
Запись четвертая
В такой тревоге мы еще никогда не жили. Ночь еще так-сяк, а день — лучше бы его не было. Как только взойдет солнце, ребята угрюмо начинают поглядывать на окна и настороженно прислушиваться: не гудят ли самолеты?
А они, начиная с восьми часов, летают и летают, то по одному, то группами. Когда гул моторов приближается, у нас тишина, как в гробу. Ребята лежат не шевелясь, уставившись расширенными глазами в потолок. Лица у всех мертвенно бледные, до зелени. И что самое обидное — мы совсем беспомощны, как какие-нибудь младенцы. Даже убежать и где-нибудь спрятаться не можем. Лежим, как колоды, и ждем: будут нас бить или нет.
Рев утихнет, кто-нибудь облегченно вздохнет:
— Пронесло!..
Надолго ли?
Пришла Марья Гавриловна. На вид веселая, оживленная, улыбается, а глаза усталые, печальные.
— Ну, как спали, ребятки? Как настроение?
Никому неохота отвечать. Фимочка жалобно спрашивает:
— Когда нас увезут отсюда?
На лице Марьи Гавриловны гаснет улыбка. Она садится на Фимочкину койку.
— Вчера мы снова разговаривали с управлением железной дороги… Трудно, ребятки. Очень трудно: не хватает ни вагонов, ни паровозов. Все, что есть, сейчас занято перевозкой войск и оружия. Но о вас помнят и думают. Нам сказали: как только представится хоть малейшая возможность — вас вывезут. Только не надо падать духом. Постарайтесь быть сильными и мужественными… У нашей страны тяжкое время.
Ребята молчали. Да и что скажешь? Не маленькие — понимаем. Что ж, постараемся не падать духом. Только… Только лежать вот так; и ждать, что тебя не сегодня — завтра разбомбят, все равно страшно.
Фимочка тихонько скулит под одеялом. Он совсем раскис. Мишка же Клепиков, чтобы никто вдруг не подумал, что он трусит, болтает, что взбредет на ум, и оглушительно хохочет. Пашка больше не одергивает его, не останавливает: пусть лучше этот глупый смех, чем тишина.
Запись пятая
На нашей станции неожиданно появилось множество людей. И военные и гражданские. Полно женщин. Откуда они взялись за одну ночь?
Мы ломали головы: эвакуированные, что ли? Тогда почему здесь красноармейцы? И другое: зачем понаехало сюда столько подвод? И военные брички, окрашенные в зеленый цвет, и
До нас в открытые окна доносился говор, крики, иногда вдруг звонкий смех; ржанье и мычанье, скрип телег — шум, как на большом базаре. За железной дорогой было видно, как дымили несколько полевых кухонь, как к ним подъезжала водовозка, как вокруг сновали люди…
У нас болели от усталости шеи, но мы не могли оторваться от окон. Хоть и не многое там видели, однако все равно было интересно. Мы пытались разузнать, откуда и зачем понаехало на нашу станцию столько народа, но и няня, и Ольга Федоровна, и даже Марья Гавриловна только пожимали плечами.
— Не знаем… Да и не наше это дело.
— Скрывают, — решительно заявил Пашка Шиман. Никита Кавун он нетерпения вертелся на койке, страдал:
— Эх, черт, не везет нам. Сейчас бы сбегал и сам все узнал. Вот ведь досада, а? Просто обидно.
Дело в том, что Никите не успели доделать съемный корсет, и ему не то что ходить, но и вставать не разрешили.
— Хоть бы дядя Сюська пришел, что ли, — переживал Никита. — Он-то бы не стал пожимать плечами.
Это верно. Сюська сразу бы все новости нам выложил да от себя не забыл бы чего-нибудь прибавить. Однако вот уже дня четыре мы его совсем не видим.
Мишка Клепиков, глянув в окно, выкрикнул ошалело:
— Гляди, братва, что делается!
Далеко в степь, за железной дорогой, уходила длинная колонна людей и подвод. Сбоку, обгоняя ее, подымая облака пыли, мчались автомашины. Из-за леска, край которого виден из наших окон, вынеслось несколько всадников. Проскакав в степь, они остановились. Стояли долго. Было видно, как один из них что-то показывал рукой то в одну, то в другую сторону. Потом двое всадников поскакали дальше, а остальные помчались догонять колонну.
Пашка Шиман вдруг разозлился, стукнул кулаком по подоконнику.
— Происходит что-то важное, а мы, как идиоты, лежим, только башками крутим. Проклятая жизнь. Проболеем самое интересное.
Резко повернулся, лег на спину расстроенный, хмурый и больше не смотрел в окно.
После обеда нам кое-что удалось узнать. И эти новости нас не обрадовали.
Я смотрел в окно. Там уже ничего особенного не было: продолжали дымить походные кухни, а возле них все так же копошились люди. И вдруг, я даже вздрогнул, к окну подошли три девушки. Все они были одеты одинаково: в стеженках, в брюках и в больших сапогах. В руках у двух были лопаты, а у самой маленькой и тонкой, будто для смеха, тяжеленный лом. Они с любопытством оглядели палаты, потом, совсем не стесняясь, принялись рассматривать нас. Та, что с ломом, воскликнула, будто увидела что-то удивительное:
— Ой, да туточки прямо настоящие хлопцы!
Она прислонила лом к стене, а сама легла на подоконник так, что наполовину оказалась в палате, завертела головой.
— Ой, як у вас хорошо туточки.
— И хлопчики симпатичные, — просунула голову другая.
— Ага, особенно вон тот, — и карие озорные глаза остановились на Фимочке. — Побачьте, який гарненький, — чисто куколка.
Девушки дружно засмеялись. А мы, смущенные, подавленные, молчали и только краснели. Один Клепиков чувствовал себя свободно.