Я хочу жить
Шрифт:
— Мы здесь все куколки, — сказал он. — Все накрепко запеленутые. — И захохотал, как хохотал всегда, громко и с удовольствием.
Маленькая обрадовалась:
— Ишь, веселый! В нашу бы бригаду его, а, девчата?
Вторая кивнула, улыбаясь:
— Правильно, Галя. Я бы их всех позабрала. Гляди, какие справные хлопцы! Такие и по две нормы выработают.
Галя подмигнула Клепикову:
— Ну як, идешь к нам?
Мишка хохотнул:
— Я хоть сейчас. А что делать?
— Як шо? Окопы рыть, укрепления строить.
— Ого! — воскликнул Клепиков, и
— Вот дурень! — Галя подняла брови. — Не для забавы же! Заслон фашисту ставить будем. Чи не ясно?
— Ясно, — ответил Клепиков и растерянно посмотрел на нас. — Видали?
Фимочка привстал на локте, устремил на Галю тревожные глаза.
— А что, немцы уже близко?
— Ни, куколка, не лякайся, ще далеко. Успеешь ще бока отлежать.
Девчата снова весело засмеялись, потом третья, что все время молча смотрела и слушала, произнесла:
— Пора, девоньки. Вон наши уже на машины садятся.
И они, помахав нам, торопливо ушли. А мы лежали и молча смотрели друг на друга: неужели война уже пришла так близко?
Запись шестая
Наконец-то появился дядя Сюська. Остановился посреди палаты, оглядел нас.
— Радио слушали? Немцы Орел взяли…
Прошел, сел на койку Пашки Шимана.
— Ну что, Аника-воин, погнал фашиста пинками да прикладами?
Пашка угрюмо молчал. Это дядю Сюську удовлетворило:
— Так-то, дорогой. Языками у нас многие умеют воевать… Сегодня с одним беженцем разговаривал: немцы прут к Харькову. Уже совсем близко. Не остановить, говорит. Не зря у нас здесь новые позиции готовят. День и ночь работают: окопы, дзоты делают, противотанковые рвы копают, надолбы ставят. Большие бои тут будут.
У Фимочки от страха губы задрожали.
— А как же мы, дядя Кеша?
Сюська пожал плечами.
— Начальство все время хлопочет, ездит, звонит, да толку, видать, никакого. Там им, в верхах, не до нас сейчас. Да и то, прикиньте-ка: государство в великой опасности. Его надо спасать. А санаторий что? Тьфу, пустяк. Неужто о нем кто-то думать будет, когда такая беда. Каждый день тыщи здоровых людей гибнут, заводы и фабрики прахом идут, города исчезают. Так что, судите сами…
Никто на этот раз не возразил дяде Сюське. Даже Пашка Шиман. Верно. Все верно. Но только нам от этого не легче, и сердце сжимается от страха: что будет с нами? Неужели так и останемся здесь и пропадем все? Неужели и вправду забыли о нас?
А дядя Сюська продолжал доказывать нам, что когда «гибнет цвет русского народа», то никто не станет спасать «маленьких калек», пользы от которых нет и никогда не будет, а есть от них «одни только убытки и заботы».
Вдруг он умолк на полуслове и настороженно прислушался.
— Тихо! — крикнул он, хотя в палате и без того была тишина.
Фимочка побледнел:
— Что, что такое, дядя Кеша?..
Сюська рявкнул:
— Замолкни!..
Мы услышали гул самолетов, густой и зловещий. У меня противно заныло сердце, к горлу подкатила тошнота. Дядя Сюська вскочил
А гул все ближе и ближе. «Вот сейчас ударят, сейчас… Нет, сейчас…» Я видел только облупленный и потрескавшийся потолок и слышал только рев моторов. «Сейчас, вот сейчас…» Но самолеты прошли над нами в степь, туда, где чернела уже изрытая окопами земля, где работали люди.
Я видел самолеты в окно. Их было семь или восемь, длинных и черных. Они летели медленно и уверенно. Через несколько минут где-то за лесом заухали глухие тяжелые взрывы, от которых вздрагивал наш корпус, скрипели пол и потолок, падали остатки штукатурки.
Пашка Шиман сказал тихо:
— Эх, пропадем мы, ребята. Теперь фашисты наездятся сюда. И нас попутно пристукают…
Запись седьмая
Пашка оказался прав: бомбежки почти каждый день. Со степи то на машинах, то на подводах везут раненых. Куда? Говорят, в соседние села.
Вчера фашист пробомбил станцию. Мы слышали, как взорвалась цистерна с горючим, видели, как горели раскиданные по путям вагоны.
Марья Гавриловна уговаривает нас, успокаивает: вагоны, дескать, вот-вот придут. Главврач уже получил сообщение об этом. И как только вагоны будут, нас погрузят и увезут в Ташкент, далеко-далеко от войны. Мы снова будем жить без тревог и страха. Будем учиться, потому что Красная Армия обязательно разобьет фашистов. И зря мы думаем, что о нас забыли, что мы никому не нужны. Вредная глупость. Больные мы или здоровые — мы все равно дети, самое дорогое, что есть у нашего народа.
После таких разговоров мы веселели. До первой бомбежки.
Сегодня перед обедом прибежал со двора Никита Кавун. Он уже получил свой корсет и теперь не вылазит с улицы. Остановился у порога бледней, с трясущимися губами, выкрикнул:
— Там в телеге лежит Галя… Та, черненькая… Куколка… У нее… у нее оторвало ногу…
Потом бросился к своей койке, упал ничком и зарыдал.
Запись восьмая
Сегодня много думал о доме, о маме. Я ей не писал ни про то, как нас бомбил фашист, ни о том, что здесь стало очень опасно. Если она узнает об этом — умрет от переживаний. В письмах и без того она все чаще и чаще тревожится обо мне: то фронт снова продвинулся к Харькову, то страшные слухи дошли о зверствах фашистов, которые бомбят мирных жителей, обстреливают санитарные поезда, больницы и даже детские сады.
Спрашивает: «Сашенька, а у вас на станции все спокойно? Напиши, не заставляй меня мучиться ужасными предположениями».
Эх, мама, мама… Милая моя, родная мама! Какие там слухи! Я все это уже увидел и испытал. Нет, не напишу я тебе обо всем этом. Прости меня. Да, на нашей станции все спокойно, все хорошо. Только не волнуйся, не страдай. Твои слезы для меня тяжелей, чем страх перед фашистами.
Запись девятая
Прискакал на своих костылях Никита Кавун, запыхавшийся, взбудораженный.