Я и Мы
Шрифт:
Но что же такое в конце концов синтонность?
Это сложное понятие и весьма важное. В общем-то никто толком не знает, что это такое, хотя синтонного человека определить легко. Кречмер, как и в другом, поступал тут сообразно собственному темпераменту: бросил отличный термин, чуть копнул и помчался дальше, а вы додумывайте.
Психиатры обычно называют синтонными тех, с кем легко общаться. Такой человек легко настраивается на вашу волну или вы на его. Трудно понять, от чего это зависит, но в присутствии синтонного человека вы чувствуете себя легко, естественно, точно так же, как и он в вашем. Контакт будто на подшипниках, никакой напряженности, и даже вроде настроение улучшается. Вы только что познакомились, но он
Может быть, это просто антитеза занудства. Предельная синтонность — это, кажется, и есть обаятельность. Впрочем, нет, обаяние — свойство иного порядка. Но это и не простая легкость, не быстрота реакции, а именно что-то лично направленное. Можно быть синтонным и в медленном, флегматическом темпе. Предсказуемость? Да, пожалуй. И именно приятного свойства. Какое-то особое ощущение взаимопонимания, может быть, и не соответствующее действительности.
Так вот, Кречмер решил, что среди людей синтонных часто попадаются пикники, а среди пикников синтонные, хотя такое сочетание ни в коей мере не обязательно. И эти самые синтонные пикники часто имеют наклонность к циклотимии… Или так: родители, оба или один, яркие пикники, никакой циклотимии, но она прослеживается у потомков, хоть они и не отличаются пикническим сложением. Или у пикников рождаются не пикники, но до предела синтонные. Словом, какое-то тяготение. И опять непонятное.
Что же мой Мишка?
Дадим немного продольного измерения.
В детстве он был худеньким, востроносым и не особенно добродушным; временами это был даже маленький дьяволенок; собрал, например, однажды ораву сверстников-первоклашек, чтобы отлупить «профессора» из своего же класса, который стал потом его любимым другом. Это был поступок, рожденный завистью: «профессор» был какой-то инакомыслящий, рисовал зверюшек.
Класса с пятого, однако, Мишка начал быстро расти, толстеть и добреть. Однокашники — въедливая мелюзга, — заметив это, начали его поддразнивать и, видя, что отпора нет, стали доводить, пока не распсихуется, и тогда — спасайся, кто может: гнев его был страшен, кулаки тяжелы. С одним таким доводилой, которого все боялись, с Ермилой-третьегодником, он три раза серьезно стыкался и три раза пускал ему кровь из носу. Это была безраздельная победа. Мишку стали после этого больше уважать, но доводить не перестали, только делали это еще изощреннее: например, били сзади «по оттяжке», поди узнай кто, или стреляли из рогатки в ухо. Уж очень соблазнительным он был козлом отпущения.
Тут бы ему в самый раз стать озлобленным, раздраженным, угрюмым, так нет: он все добрел, толстел и, несмотря на все измывательства, становился общительнее и симпатичнее. Все словно отскакивало от него, злопамятства никакого: отлупив обидчика на одной перемене, на следующей он мог за него заступиться, и крепко.
Но вот измывательства наконец прекратились, мелюзга подросла. В девятом и десятом это уже общий любимец, большой толстый Мишка, душа-парень. У него два-три очень близких друга, которым он искренне предан, но вообще-то он знает всех и все знают его, потому что он очень хороший парень. И любит он всех, почти всех, кого знает, и знает всех, кого любит, и любит не всех вообще, а каждого в отдельности. Каждого он каким-то необъяснимым образом понимает, с каждым находит не то что общий язык, а какую-то общую тональность, иногда вызывая этим глухую ревность у бывшего «профессора», который в те времена был совсем не таков.
Завидовать Мишка уже не умеет (потом опять научится), а радоваться чужому успеху мастер, и тайну хранит, хоть и трепло. Он поразительно участлив, живет делами друзей, каждому не колеблясь спешит на выручку, не думая о себе, и, когда надо, в ход идут его здоровенные кулаки.
Учится он слабо из-за расхлябанности
Для меня и сейчас загадка — это столь неожиданное, стихийное проявление человеколюбия, пусть примитивного, но такого действенного и земного. (Правда, со школьных лет оно претерпело некоторые метаморфозы.) Ведь он имел полные основания вырасти и самовлюбленным, черствым эгоцентриком: младший ребенок в семье, над которым беспрерывно кудахтали мама, няня, сестра. Слепая любовь другого могла испортить, но ему она вошла в кровь и плоть. Его школьный комплекс неполноценности сказался, я полагаю, лишь в том, что в десятом классе он пошел в секцию бокса; боксировал он смело, но не хватало резкости и быстроты, прогресса не было, и он оставил это занятие.
Обыкновенное, в высшей степени обыкновенное работящее семейство… Иногда истеричное переругивание, слезы: «Мишка не учится…» Да, в семье витал дух какой-то физиологической доброты, осмелюсь так сказать. Его сестра и мать тоже пикнички. Покойный отец, скромный бухгалтер, никому в жизни не сказал обидного слова. Это был, как я понимаю теперь, настоящий меланхолический циклотимик: малообщителен, но не замкнут, пессимист, но доверчив и в самой глубокой печали умел ценить шутку. Этот уютный человек был не прочь выпить в тесном кругу близких. Он был неудачник, но в своих неудачах винил только судьбу да себя самого. Он мог быть ворчуном, но не мизантропом.
«Все эксцентричное, фанатическое им чуждо», — писал Кречмер о таких людях. «Неморализующее умение понимать особенности других». Какая-то особая жизненная теплота, непроизвольное сочувственное внимание ко всему живому, к детям особенно, какая-то очень естественная человечность. Они отзывчивы, но не из общего чувства долга или усвоенных понятий о справедливости, которых как раз может не быть, а по непосредственному побуждению, здесь и сейчас. Я бы назвал это альтруистическим инстинктом, если бы альтруизм, правда, совершенно иного рода, но не менее, а, может быть, более действенный, не был свойствен и многим представителям другой стороны оси. И если бы среди самых что ни на есть синтонных циклотимиков не встречались и самые эгоистические мерзавцы.
Это уже иное измерение, но представители каждого из полюсов входят в него по-своему.
ДАЛЬНЕЙШИЕ ПОХОЖДЕНИЯ ТОЛСТОГО ДЬЯВОЛА
Из трех разновидностей циклотимного темперамента, которые различал Кречмер: живой тип, тихий, самодовольный тип, меланхолический тип, — моего Мишку нельзя отнести ни к одной, а вернее, можно ко всем трем сразу. Когда он в своей депрессии, то это тип тихий и малохольный (слово это, хоть и далеко от научной терминологии, наиболее точно передает Мишкино состояние, и заменить его мне нечем).
В это время он становится особенно похожим на своего отца, весьма неважно относится к собственной персоне и особенно высоко ставит других. При депрессиях у циклотимиков это закон, в тяжелых случаях дело доходит до пышного бреда самообвинения; у депрессивных шизотимиков такое бывает редко, скорее речь идет об общем разочаровании.
Но вот депрессия постепенно проходит, и Мишка вступает в фазу, которую можно назвать промежуточным тонусом. Скверное самоощущение покидает его, он делается благодушным, но еще вялый. Теперь это, пожалуй, спокойный юморист, одна из разновидностей тихого, самодовольного типа, а по старинной терминологии — флегматик. «Удобный муж, философ по крови, даже при обычной дозе разума», по определению Канта. Мишку можно в это время назвать и толстокожим рохлей, и отдаленным потомком Обломова.