Я люблю тебя, небо
Шрифт:
— Сколько же тебе лет было? — плохо скрывая сомнение, спросил я.
— Лет десять, не больше, но я был рослый пацан и мне давали все пятнадцать, — и с пытливой тревогой посмотрев, поверил ли я ему, начал торопливо рассказывать, как он служил юнгой на эсминце, как потом, сняв пушки и пулеметы, моряки сошли на сушу и дрались на Сапун-горе.
Он с легкостью опытного специалиста начал жонглировать такими правдоподобными картинами военной жизни и профессиональными выражениями, что мои первоначальные сомнения исчезли — я поверил ему. Однако Валька отчаянно врал. Точнее, фантазировал. С упоением, твердо веря сам в то, чего с ним не было, но чего он очень желал. Своим мальчишеским сердцем, пережившим тяжелое время войны, он жаждал борьбы с фашистами, он научился ненавидеть врагов и любить Родину.
Трудное у нас было детство, Дима.
У Вальки была масса родственников и знакомых в деревнях, особенно вверх по реке Томи: в Шумихе, Смолине, Старых Червях. Я всегда поражался его способности вникать во все стороны деревенской жизни; он мог часами говорить на каком-то особом диалекте с древним и седым, как прибрежные камни, дедом Прохором, научившим нас по-своему любить суровую сибирскую природу. Так же, как сегодня, мы разжигали костер на берегу Томи и с раскрытыми ртами слушали в вечерних сумерках рассказы деда, в которых сказочное органически переплеталось с реальным: рыбак Митякин и русалка со Змеиного камня, солдатка Анна и домовой, бодливая корова Зорька и Бова-королевич. Детское воображение молниеносно рисовало сцены и образы дедовских рассказов, обостренное чувство ловило ночные шумы: ленивый всплеск воды — не русалка ли это, шорохи травы и кустов, запах выброшенных на берег водорослей и рыбы. Потом мы шли к ветхой избушке, с наслаждением подставив разгоряченные лица ласковому дыханию ветерка, теплого на возвышенных местах и прохладного в низинах. Баба Поля, жена деда Прохора, ставила перед нами глиняную миску с земляникой и молоком, раскладывала деревянные ложки и начинала ворковать со своим любимцем Валькой, называя его не иначе, как «светик ты мой». Я с удовольствием уплетал вкуснятину-землянику, рассеянно слушая про несушек-хохлаток и коровушку Зорьку, которая никак не хочет ходить в общее стадо; скользил взглядом по большой русской печи с горшками, чугунками, ухватами, по старым бревенчатым стенам, по которым комично прыгала бабкина тень. Где-то за печкой начинал свою ночную трель сверчок — добрая примета благополучия в деревенской избе, и мне казалось, что я много-много лет уже вижу все это.
Рисовать я начал раньше Вальки. Много копировал акварелью и карандашами. Труднее было достать дефицитные масляные краски — каждому тюбику мы радовались, как большой удаче. Солнечными осенними днями мы ходили писать золотые березы в питомник, самозабвенно спорили о картинах великих художников, музыке, книгах, кинофильмах. Валентин остался верен своему увлечению — после восьми классов он уехал в Кострому учиться на художника, у меня же появилось другое увлечение — самолеты.
Четырнадцатилетними мальчишками бегали мы на наш аэроклубовский аэродром: сначала издали наблюдали, как после короткого разбега между колесами самолета и горизонтом появлялся тоненький просвет, потом он все расширялся и расширялся — самолет набирал высоту. Завидовали счастливчикам, сидящим за штурвалами самолетов. Старались незаметно подойти ближе. Нас прогоняли, боясь, что мы попадем под прозрачный диск вращающегося винта. Но мы были терпеливы и настойчивы. К нам привыкли, беззлобно подтрунивали над нашими любопытными облупленными носами и, главное, уже не прогоняли. Потом стали доверять чистить самолеты смоченной в бензине ветошью: «А ну, молодцы, устраните-ка зазор между тряпкой и самолетом». Мы устраняли зазор — пыль и грязь — изо всех сил и были почти счастливы. Почти, потому что полным счастьем для нас были полеты.
И вот настал для меня этот великий день. Над золотистым от прошлогодней травы ковром летного поля, в теплых волнах воздуха ломается линия горизонта, от этого голубоватые вдали терриконники шахт кажутся повисшими в воздухе. Ясное-ясное небо. Сибирское, голубое, с которого щедро разливает весеннюю теплынь солнце. Радуясь вместе с нами весне и теплу, заливаются торопливыми переливами жаворонки. Распластав широкие крылья, полновластным хозяином этого «царства» проносится над нашими головами самолет. Я сижу на траве и завороженно слежу за полетом машины. И вдруг слышу: «Эй, парень, иди-ка сюда! Небось, прокатиться хочешь, а?.. Пожалуй, ты уже заработал это право... Ну, что ты молчишь? Закрой рот, а то ворону проглотишь», — с добродушной снисходительностью рокочет басом видавший виды летчик Косогов и,
Не заставили себя ждать и первые испытания. С восьмого класса начал я посещать занятия планерного отделения в аэроклубе. Закончил теоретический курс, сдал на «отлично» экзамен и, спотыкаясь по шпалам только укладываемого трамвайного пути, торопился я весенним утром на аэродром, чтобы полетать...
— Молод еще, — сказали мне суровые люди в летных шлемах, — годок подождать придется.
Жду «годок», еще раз заканчиваю теорию и уже на трамвае качу навстречу своему счастью.
— Не везет тебе, парень. Пришел приказ — моложе семнадцати к полетам не допускать.
Что делать? Нашел я на аэродроме укромное место и, озираясь по сторонам, всплакнул. Знать бы мне тогда, что стану чемпионом мира, может, и сдержался бы.
С тех пор прошло пятнадцать лет. Позади миллион километров воздушных дорог, жаркие спортивные схватки в разных городах и странах, больше сотни моих учеников «болеют авиацией»...
Наш костер догорает. Угли, только что светившиеся до рези в глазах ярко-красным рубином, тускнеют, покрываются пеплом. Мне вдруг стало почему-то немного грустно. Я замолчал.
— Дядя Володя, ну что же вы?
— Хватит, Дима. Уже поздно. Пора идти в лагерь.
Димка обиженно засопел носом.
— Ничего не поздно. Что я, маленький, что ли?
— Ну вот! Уже рассердился. О чем же тебе еще рассказать?
— Расскажите мне о таком... о взволнованном случае, ну... когда было опасно...
— Ты хотел сказать — о волнующем эпизоде в моей летной практике?
— Угу.
— За полтора десятка лет работы таких случаев было немало. Об одних вспоминаешь с юмором, о других — с грустью и болью. Расскажу о самом первом. Связан он с фигурой высшего пилотажа — «штопором»: снижением самолета по крутой винтовой траектории. По наклону продольной оси самолета к линии горизонта он подразделяется на крутой и плоский, как в прямом полете, так и в перевернутом, когда летчик висит в кабине на ремнях вниз головой. В свое время «штопор» был очень опасной фигурой и не раз приводил к печальным последствиям. Особенно плоский, так как самолет при этом попадал в неустойчивое положение и плохо слушался рулей, не выходя из вращения.
В 1954 году, летом, я заканчивал курс обучения в Кемеровском аэроклубе на старом, образца 1937 года, самолете УТ-2. Это была очень строгая машина, она легко входила в плоский «штопор» и поэтому требовала к себе отношения на «Вы». Однажды я полетел в качестве пассажира-наблюдателя в пилотажную зону. Самолетом управлял мой товарищ Борис Желонкин, наблюдателю же вмешиваться в управление категорически запрещалось. Борис набрал полторы тысячи метров и начал отрабатывать штопорные перевороты, однако с выводом у него ничего не получалось и мы раз за разом делали «бочку». Борис разозлился, и ему казалось, что я — причина всех неудач. УТ-2 не был радиофицирован и, чтобы объясниться, приходилось убирать газ и кричать, пересиливая свист воздуха и шум мотора. Слышу, Борис кричит мне из задней кабины:
— Какого черта вмешиваешься в управление!?
Зря, конечно, кричит — я и не думал вмешиваться и, чтобы показать, что я ему не мешаю, задрал ноги на приборную доску, а руки поднял вверх:
— На, смотри, как я тебе в таком положении буду мешать?
Борис в сердцах так резко дал рули на вывод, что самолет сделал сразу две «бочки» подряд и, бешено раскрутившись, вошел в плоский штопор. Мы быстро теряли высоту. Завертелась земля, катастрофически быстро падала высота. Перегрузка прижимала меня к сидению, мешая поставить ноги на педали. Я вдруг представил себе, во что мы превратимся через несколько секунд, и настроение мое упало ниже нуля.
Мой коллега бросил управление и занялся арифметикой, отсчитывая витки штопора: «7-8-9-10!». Видимо, вспомнил, что счет успокаивает. О том, что можно воспользоваться парашютами, мы с ним вообще как-то забыли. Наконец, поймав кое-как ногами педали, я дал рули на вывод, но... самолет продолжал штопорить. В чем же дело?! Лихорадочно вспоминаю наставления нашего инструктора Михаила Ивановича Яковлева, ругаю себя последними словами за то, что был невнимателен на занятиях, когда инструктор рассказывал нам о штопоре, — тогда я, помню, смотрел вверх и решал «научную» проблему, как садится муха на потолок — с «полубочки» или с «полупетли».