Я никогда и нигде не умру
Шрифт:
Поезд в Девентер. Когда вижу вокруг себя много лиц, мне хочется писать роман. Абеляр и Элоиза. Мирный и немного грустный пейзаж, я смотрела в окно, и мне казалось, будто я еду через свою собственную душу. Пейзаж души. Часто бывает, что внешнее предстает передо мной как отражение внутреннего. В четверг днем гуляла вдоль Эйссела. Сияющее, светлое раздолье. И снова чувство, что бреду сквозь собственную душу. Сказано несколько вычурно. Лучше молчи.
Мама. Внезапная волна любви и сочувствия унесла всю мою незначительную раздраженность. Через пять минут она, естественно, опять вернулась. Но потом, днем, и вечером вновь чувство: наверное, придет время, когда ты будешь очень старой, и тогда я побуду с тобой и помогу разобраться во всем, что таится внутри тебя, помогу избавиться от твоего непокоя, ибо постепенно начинаю познавать тебя.
Мама, сказавшая в какой-то момент: «Да, вообще, я религиозна». Несколько дней назад, стоя у плиты, примерно то же
Я благодарна, не подобрать слов, чтобы выразить, как сильно я благодарна за то, что в лучшую пору его жизни могу быть рядом с ним. «Благодарна» — не совсем то слово.
Среда, 31 декабря 1941 года, 8 часов вечера. Пульмонолог, осматривавший его широкую грудную клетку, все время усмехался. На каждый вопрос о кашле, мокроте или бог знает о чем еще S. постоянно отвечал: «К сожалению, ничем не могу быть вам полезен». Первое, что он сказал, выйдя из кабинета, было: «Мне надо срочно ехать в Давос». Я настаивала на том, что в таком случае он должен взять с собой весь гарем. «Да, Швейцария будет мне благодарна». На улице я не переставала подсмеиваться над ним. А он, угрожающе: «Подождем до пятницы, когда будет готов рентгеновский снимок». С большим трудом мы на тележке купили три лимона, заплатив за каждый десять центов вместо обычных семи. После этого нам вдруг сильно захотелось торта со взбитыми сливками. А потом мы опять брели по улицам, я в казацкой шапке набекрень, каким-то сложным образом повиснув на его руке, и он, со своим смешным беретиком на седой голове. Престранная «любовная парочка».
И вот уже почти 8.30. Последний вечер года, ставшего для меня богатейшим, плодотворнейшим, да и самым счастливым из всех минувших лет. Если бы я должна была охарактеризовать его одним-единственным словом, это слово должно было бы звучать так: большое осознание. Этот год начался 3 февраля, когда я робко позвонила в дверь на улице Курбе, 27, и жуткий мужик с антенной на голове рассматривал мои руки. Осознание! И благодаря ему — освобождение глубоко заложенных во мне сил. Раньше я тоже принадлежала к тем, кто временами думает: «да, в общем-то, я религиозна». Или что-то в этом духе. Теперь же, иногда даже холодной зимней ночью, мне вдруг необходимо, прямо возле кровати опустившись на колени, вслушаться в себя. Быть ведомой не тем, что подступает снаружи, а тем, что поднимается изнутри. Знаю, это только начало. Но начало уже не колеблющееся, а с прочным фундаментом.
Уже 8.30, газовая плита, желтые и красные тюльпаны, ни с того ни с сего шоколадная конфета от тети Хэс [32] и все еще лежащие подле марокканской девочки и Пушкина три сосновые шишки с луга Ларена. Чувствую себя так «привычно», так совершенно привычно и приятно, как чувствует себя обычный человек, без всех этих страшно глубоких, угнетающих мыслей. Словом, совсем нормальный человек, но вместе с тем полный жизни и глубины, но глубины, ощущаемой как что-то «привычное». Кроме того, упоминания еще заслуживает предусмотренный для сегодняшнего вечера салат из лосося. Теперь я займусь чаем, тетя Хэс вяжет жилет, папа Хан возится с фотоаппаратом, а почему бы и нет; нахожусь я в этих четырех стенах или в других, что это решает? Главное ведь в другом. И я надеюсь сегодня вечером еще немножко продвинуться в Юнге.
32
Хэс Вегериф, сестра Хана.
7 января 1942 года, среда, 8 часов вечера. Сегодня днем, около занесенного снегом канала, после этой неожиданной сцены в Еврейском совете: «Я значительно меньше уверен в безупречности своих знаний, чем в своих человеческих качествах».
И позже, когда мы держались за петли 24-го трамвая: «Хорошо, что вы были при этом. Вы всегда вдохновляете меня, потому что вы всему так сильно сопереживаете, а я, можно сказать, вообще-то „человек сцены“».
Во мне есть какая-то внутренняя потребность либо что-то выразить остроумно и очень метко, либо вообще ничего не говорить. Я не берусь за описание всяких неожиданных, смешных случаев, потому что даже самой себе боюсь показаться «безвкусной». Но сейчас я все же заставлю себя описать сегодняшнее происшествие, описать совсем просто, упомянув лишь голые факты. Хотя вряд ли возможны голые факты в том, что касается S., так как все, что исходит от него, всегда так необычно. Итак: в 4.30 он должен был быть в Еврейском совете. Большого восторга этот поход в нем не вызывал. Анкеты, источники доходов, «эмиграционный номер», гестапо и прочие веселые вещи. За столом — молодой человек. Чувственное, тонкое, умное лицо. «Русская
Что-то в этом роде, мне кажется, может произойти с ним в любой точке Европы. Когда мы вместе идем по улице, через каждую пару шагов кто-нибудь подходит к нему с распростертыми объятиями, и тогда S. сразу же говорит: «А, вы были моим пациентом». Но этот человек, с его острым, саркастическим, дьявольским лицом, так сильно контрастирующим с чувственным, мягким лицом молодого человека, на самом деле никогда не был на его занятиях, а знал S. через семью Нэтэ и с величайшим удовольствием пришел бы когда-нибудь как пациент. И это резкое лицо говорит нежному лицу: «Остерегайся господина S., он может все о тебе узнать по твоим рукам». Молодой человек тут же кладет свою открытую правую лапу на стол. S., располагая временем, идет на это. Вообще, очень трудно описать, что произошло дальше, потому что, когда S. говорит, например, «это стол», и кто-то другой тоже говорит «это стол», то получаются два совершенно разных стола. Что бы он ни говорил о самых простых вещах, это звучит очень впечатляюще, значительно, я бы сказала, звучит весомей, чем когда то же самое говорит кто-то другой. Не то чтобы он при этом как-то важничал, а просто у него все исходит из более глубинных, более сильных человеческих источников, чем у большинства других людей. И в своей работе, дабы проникнуть в человеческую сущность, он никогда не ищет ничего сенсационного, а только глубоко человеческое. И при этом все, что он делает, — всегда сенсационно.
Итак, назад в голый кабинет Еврейского совета. Чувствительный молодой человек держит свою руку под любопытным взглядом Мефистофеля, и S. с первых же слов устанавливает с ним крепкий человеческий контакт. Не следует забывать, что мы пришли для выяснения вопроса о состоянии нашего имущества. Я не смогу очень точно повторить все, что S. говорил, но помню, он сказал: «Работа, которую вы здесь исполняете, хотя вы и делаете ее добросовестно, противоречит вашей натуре». А потом себе под нос: «Этот молодой человек интроверт». Нет, это все-таки слишком трудно описать. Подыгрывая, как усердная школьница, я добавила: «В нем есть что-то женственное, чувственное». Похоже, этот молодой человек обладал непроявившимися ввиду недостающей ему веры в себя способностями. И еще S. сказал: «Если перед вами поставлена задача, вы с ней очень хорошо справляетесь, но, когда выбор нужно делать самому — вы теряетесь» и т. д. и т. п. В результате ошарашенный и окончательно смущенный молодой человек сказал: «Но, господин S., то, что вы мне здесь сообщили за две минуты, в точности показал тест, который я недавно прошел». И тут же договорился о консультации и надавал тысячу советов по поводу заполнения анкет.
Да, мне совершенно не удается передать комичность курьезных сцен. Позже, стоя у заснеженного канала, мы, как шаловливые школьники, давились от смеха из-за неожиданно гротескного исхода этого бюрократического дела: назначенная консультация и служащий, который от внезапной расположенности к нам вытащил бы нас из петли закона, если бы только мог.
11 января [1942], 11.30 вечера. Я рада, что с утра в неубранной кухне меня будет ждать гора немытой посуды. Своего рода наказание. Понимаю, почему монахи в грубых рясах становятся на колени на холодные камни. Надо очень серьезно задуматься над этими вещами. Сегодня вечером мне снова немного грустно. Но ведь я сама захотела этих объятий. Милый мой. При этом он как раз намеревался ввиду ожидающего его через несколько недель гестапо вести целомудренный образ жизни. Выражаясь простодушно, хотел излучать лишь добро и таким образом притянуть к себе из космоса добрых духов. Почему бы и не поверить во что-то такое. И тут пришла эта дикая «киргизка» и разбила все его чистые мечты. Я спросила, не будет ли он позже, вспоминая сегодняшний день, раскаиваться. «Нет, — сказал он, — я никогда ни о чем не жалею. Это было прекрасно, и к тому же показало, что даже сейчас во мне есть еще что-то „земное“. Для меня физическая близость всегда проистекает из „духовной“, и поэтому — все хорошо». И что при этом чувствую я? Опять же печаль. Я сознаю, что все чувства, которые к кому-то испытываю, не могу выразить в объятии. И отсюда ощущение, что именно в момент объятий он ускользает от меня. Лучше видеть его рот на расстоянии и томиться по нему, чем чувствовать на своем. В очень редкие моменты я бываю от этого по-своему счастлива, чтобы однажды все-таки использовать это громкое слово. Сегодня ночью просто от тоски лягу спать с Ханом. Все так сумбурно.