Я никогда и нигде не умру
Шрифт:
Ну да, к этому времени англичане, пожалуй, могут быть уже здесь. Так говорят люди, еще питающие какие-то политические надежды. Думаю, что все надежды на внешний мир надо оставить и не предаваться никаким особым расчетам по поводу сроков и т. д.
А теперь пойду накрывать на стол.
Воскресная утренняя молитва [12 июля 1942]. Бог мой, какие тяжелые времена. Сегодня ночью впервые я лежала в темноте с воспаленными глазами и передо мной проносилось множество картин человеческого горя. Пообещаю тебе что-то, Господи, что-то небольшое: я не буду вешать на сегодняшний день тяжелый груз своих беспокойств о будущем, но для этого необходима тренировка. Для каждого дня довольно своих забот. Я хочу помочь тебе, Господи, чтобы ты не покинул меня, но я не могу ни за что поручиться. Только одно становится для меня все ясней: ты помочь нам не можешь, это мы должны помочь тебе, и таким образом в конце концов поможем самим себе. Спасти, Господи, частицу тебя в нас самих — это единственное, от этого все зависит. И, может
Господи, я чувствую в себе достаточно сил для большого, героического страдания. Меня скорее пугают тысячи ежедневных маленьких забот, нападающих порой, как кусающие паразиты. Ну вот, и тогда, в отчаянии, я немного расчесываю кожу и заново каждый день говорю себе: «Пока что ты в безопасности. Тебя, как часто надеваемое, хорошо знакомое платье, окружают надежные стены гостеприимного дома. У тебя достаточно еды, и ночью тебя ждет постель с белой простыней и теплым одеялом. Значит, сегодня тебе не нужно ни одного атома твоих сил тратить на маленькие материальные беспокойства. Используй каждую минуту этого дня ему же во благо. Преврати его в твердый камень фундамента, на который смогут опереться бедные, страшные дни будущего».
Жасмин за моим домом, разоренный дождем и ветрами последних дней, разбросал по грязным, черным лужам на низкой крыше гаража свои белые лепестки. Но когда-нибудь он снова расцветет во мне, расцветет так же щедро и нежно, как цвел всегда. И аромат его, Господи, распространится вокруг твоего жилища. Видишь, как я забочусь о тебе. Я приношу тебе в это штормовое, серое воскресное утро не только свои слезы и страшные предчувствия, я приношу тебе даже благоухающий жасмин. Я буду приносить тебе все встречающиеся на моем пути цветы, так что в конце концов их соберется целая гора. Тебе должно быть у меня так хорошо, как это только возможно. Чтобы привести лишь какой-нибудь пример: если бы я была заключена в тесной камере с маленьким зарешеченным окном и мимо него проплывало облако, я принесла бы это облако тебе, Господи; во всяком случае, пока бы мне достало на это силы. Не могу ни за что поручиться, но у меня, как ты мог заметить, самые лучшие намерения.
А сейчас я отдамся этому дню. Встречусь со многими людьми, и меня, как вражеские солдаты неприступную крепость, будут атаковать злые слухи и угрозы.
14 июля [1942], вторник, вечер. Каждый должен жить в соответствии со своим стилем. Активное поведение во имя, так сказать, мнимого спасения кажется мне таким бессмысленным, я сразу становлюсь беспокойной и несчастной. Заявление в Еврейский совет с просьбой о работе, написанное мной по настоятельной рекомендации Яапа, вывело меня сегодня из состояния покоя и равновесия. Словно это в какой-то мере был недостойный поступок. Словно после кораблекрушения в бескрайнем океане толкаться вокруг дрейфующего обломка корабля. И спасется тот, кто, оттолкнув другого в сторону, даст ему утонуть. Это все так недостойно, и мне отвратительна эта возня. Я принадлежу к людям, которые, лежа на спине, лучше еще мгновение с поднятыми в небо глазами будут плыть, а потом с покорным хладнокровием утонут в океане. Все равно я не могу по-другому. Я постоянно сражаюсь с демонами внутри себя, сражаюсь посреди тысячи напуганных людей, против которых сражаются дикие и одновременно как лед холодные фанатики, желающие нашей гибели. Нет, это не мое занятие. Не знаю почему, но мне не страшно, я так спокойна, и порой мне кажется, будто я стою высоко наверху, на башне дворца истории, стою и обозреваю далекий ландшафт. Переживаемый нами сейчас фрагмент истории я могу перенести, не будучи им сломленной. Я точно вижу, что происходит, и при этом сохраняю ясную голову. Иногда, правда, словно слой пепла ложится на мое сердце. И тогда я вижу, как увядает, исчезает мое лицо, а за моими серыми чертами, шатаясь, одно за другим падают в бездну столетия. Все расплывается перед глазами, и сердце покидают все надежды. Это только мгновения, я сразу же овладеваю собой, голова снова становится ясной, и я, не поддавшаяся разрушению, могу вносить свою лепту в историю. Если, однажды начав бродить за руку с Богом, ты продолжаешь это делать, тогда вся твоя жизнь превращается в сплошное странствие. Удивительное чувство.
Я понимаю небольшой период истории и часть людей. Пишу сейчас неохотно.
Если бы я могла записать многое из того, что думаю и чувствую и что мне молниеносно становится понятным о жизни, людях и Боге, — могло бы получиться что-то грандиозное, я уверена в этом. Нужно, постоянно тренируя свое терпение, дать возможность созреть всему, что во мне есть.
Мы слишком далеко заходим в страхах за свое жалкое тело. А где-то в углу усыхает наш дух, этот забытый нами дух. Живем неправильно, ведем себя недостойно. Имеем слишком мало исторического сознания. Правда, имея его, можно тоже погибнуть. Во мне ни к кому нет ненависти. Нет ожесточения. Если однажды в тебе расцвела любовь ко всем людям, она вырастает во что-то необъятное.
Многие, если бы знали, как я чувствую и думаю, назвали бы меня чуждающейся действительности дурой. И все-таки я живу в той действительности, которую приносит мне каждый день. Западный человек не воспринимает страдание как нечто относящееся к жизни. И поэтому он из страдания никогда не черпает позитивные силы. Хочу снова отыскать несколько фраз из письма Ратенау, которые я для себя когда-то переписала. Вот они. Позже мне будет этого не хватать: нужно лишь протянуть руку, и уже найдены слова и фрагменты, которые в этот момент хочет вобрать в себя моя душа. Нужно все нести в себе. Нужно уметь жить и без книг, и без чего угодно другого. Но всегда будет маленький видимый кусочек неба, и всегда вокруг меня будет место для сложенных в молитве рук.
Сейчас 11.30 ночи. Вейл берет на плечи слишком тяжелый для его щуплой спины рюкзак и пешком идет на вокзал. Я иду с ним. Этой ночью глаза вообще не должны закрываться, нужно только молиться.
Среда [15 июля 1942], утро. Видимо, вчерашней ночью я все же недостаточно молилась. Во мне только тогда разыгралась захлестнувшая меня буря, когда утром я прочла его короткое письмо. Я как раз была занята подготовкой стола к завтраку, когда вдруг прервала это, остановилась посреди комнаты, сложила руки, низко опустила голову, и слезы, долго сдерживаемые мною слезы потекли по лицу. И я почувствовала столько любви, сострадания и нежности, столько внутренних сил, что вскоре мне стало легче. Читая его письмо, я ощущала в себе глубочайшую серьезность.
Наверное, это прозвучит странно, но его неразборчивые, беспорядочные каракули — для меня первое письмо настоящей любви. У меня целый чемодан так называемых любовных писем, мужчины писали мне так много пылких, нежных, обещающих, полных любовной тоски слов, которыми они пытались разжечь и себя, и меня. И часто это была всего лишь мимолетная вспышка.
Но вчера эти слова от него: «Знаешь, у меня так тяжело на душе», и сегодня утром: «Милая, я хочу продолжить молитву!» — драгоценнейший из когда-либо преподносимых моему избалованному сердцу подарков.
Вечером. Нет, я не верю, что погибну. Сегодня днем — приступ отчаяния и скорби, не из-за происходящего вообще, а просто из-за себя самой. Мысль, что нужно будет оставить его одного. Еще ни разу во мне не было горечи от тоски по нему, а только от тоски, которая будет у него по мне. Несколько дней назад я думала, что если придет повестка, это больше для меня ничего не будет значить, потому что я уже заранее все пережила и выстрадала. Но сегодня внезапно представилось, что потрясение будет значительно сильнее, нежели я до сих пор думала. Было очень тяжело. Господи, я изменила тебе, но не совсем. Это хорошо, пережить такой момент отчаянья и временного угасания; безмятежное спокойствие было бы сейчас почти сверхчеловеческим. Но теперь я снова знаю, что справлюсь с любым отчаяньем. Сегодня днем я не могла представить себе, что вечером буду опять спокойно, сосредоточенно сидеть за письменным столом. От отчаянья, от страшного, большого горя во мне будто все погасло, я перестала понимать взаимосвязь вещей. А потом снова тысячи маленьких забот, боль в ногах после получасовой ходьбы и такая сильная головная боль, что череп почти раскалывался и т. д. Теперь все позади. Знаю, я буду часто еще лежать на божьей земле разбитая и уничтоженная. Но верю: я упорная и всегда снова буду подниматься. Хотя разыгравшийся во мне сегодня днем отупляющий процесс дал мне представление о том, что могут сделать с тобой по прошествии лет экстремальные обстоятельства. Но сейчас моя голова яснее, чем когда-либо. Завтра надо подробно поговорить с ним о нашей судьбе и о нашем к этому отношении. Да, обязательно!
Мне уже принесли письма Рильке с 1907 по 1914 и с 1914 по 1921 год, и я надеюсь, что смогу еще их прочесть. И также письма Шуберта. Их принесла Йопи. Ее пуловер из чистой овечьей шерсти — защита от дождя и холода. Она, как второй св. Мартин, стянула его с себя и отдала мне. Пока что это моя одежда в дорогу. Смогу ли я все же взять с собой оба тома «Идиота» и маленький карманный словарик, вложив их между одеялами? Лучше взять немного меньше продуктов, если при этом появится место для книг. Меньше одеял я не могу взять, и без того замерзаю почти до смерти. Сегодня днем в коридоре лежал рюкзак Хана, и я тайком примерила его; не очень вместительный, но, честно говоря, несмотря на это, — слишком тяжелый для меня. Ладно, я все же в божьих руках. И мое тело со всеми его болячками тоже. Если когда-нибудь я буду сбита с ног, растеряна, — мне, чтобы не пропасть, нужно в каком-нибудь тайном уголке моего существа знать, что я снова поднимусь.