Я никогда и нигде не умру
Шрифт:
Я не могу описать все ежедневно по тысяче раз переживаемые подробности, но мне очень хотелось бы сохранить их в своих воспоминаниях. Я решила, что мой дар наблюдательности будет безошибочно и даже с особым удовольствием все отмечать. Вопреки всему, что мне предстоит вытерпеть, вопреки усталости, страданиям и всему остальному со мной всегда будет еще моя радость — радость художника от восприятия вещей и формирования в душе собственных образов. Я с интересом буду читать и запоминать последние выражения лиц умирающих и хранить их в себе. Я страдаю вместе со всеми, с кем сейчас каждый вечер разговариваю и кто со следующей недели будет работать в каком-нибудь опасном месте этой Земли. На фабрике боеприпасов или бог знает где еще, в случае, если им вообще будет позволено работать. Но я почти с холодной объективностью замечаю каждый жест, каждое слово, каждое выражение на их лицах. Во мне есть наблюдательность художника, и я верю, что позже, если сочту
Вторая половина дня. Один друг Бернарда встретил на улице немецкого солдата, который попросил у него сигарету. Завязался разговор, из которого выяснилось, что солдат австриец и ранее был профессором в Париже. Хочу привести одну фразу из их пересказанного Бернардом разговора. Он сказал: «В Германии больше солдат умирает в казармах, чем от противника».
В воскресное утро на террасе у Лео Крейна один биржевик: «Мы страстно должны молить о том, чтобы стало лучше, пока мы еще готовы к улучшению. Потому что, когда вследствие нашей ненависти мы опустимся до таких диких псов, какими стали они, — все будет бесполезно».
Наибольшее беспокойство мне все еще причиняют мои непригодные ноги. Надеюсь, что мочевой пузырь к тому времени вернется в норму, а не то в тесной компании ближайшего будущего я стану обременительной фигурой. Кроме того, нужно наконец пойти к стоматологу, нужно срочно уладить все необходимые дела, которые бесконечно откладывались. И я прекращу долбить русскую грамматику. Моих знаний для учеников хватит еще на пару месяцев, лучше закончу «Идиота».
Перестану также делать выписки из книг, это забирает много времени, да и столько бумаги мне так или иначе тащить не позволят. Самое существенное для худших времен, для времен лишений я сберегу в памяти. И к тому факту, что отсюда нужно будет уйти, смогу легче привыкнуть, если при всем, что делаю, не буду забывать о предстоящем прощании, чтобы настоящий конец не стал для меня слишком тяжелым ударом. Нужно уничтожить письма, бумаги и старый хлам в моем письменном столе. Я не думаю, что Миша будет признан пригодным.
Надо пораньше лечь спать, иначе завтра буду сонная, а этого нельзя допустить. Прежде чем Лизл отправится в Дренте, я должна забрать у нее письмо нашего немецкого солдата, сохранить его как «человеческий документ». После первого убийственно сильного отчаянья в истории наметился примечательный поворот. Жизнь столь гротескна, поразительна, так беспредельно многообразна, и за каждым новым ее поворотом открывается совершенно другой вид. В головах большинства людей — клишированные представления о жизни. Нужно, внутренне освободившись от всех привычных представлений и лозунгов, отказаться от мысли о всякой безопасности. Нужно иметь мужество отказаться от всего, оставить любые нормы и общепринятые опоры и отважиться на огромный прыжок в космос. И тогда, только тогда жизнь станет неисчерпаемо богатой. В том числе и в глубочайшем страдании.
Хотела бы, прежде чем наступит время, когда я, наверное, долго не смогу взять в руки книгу, еще раз прочесть всего Рильке. Я сильно идентифицирую себя с небольшой группой людей, с которыми случайно познакомилась у Вернера и Лизл и которые на следующей неделе будут депортированы в Германию для работ под надзором полицейских. Сегодня ночью мне снилось, что я должна упаковать свой чемодан. Это была мучительная ночь. В самое большое отчаянье меня приводит причиняющая мне боль обувь. Как должна я засунуть в один чемодан или рюкзак и белье, и провиант на три дня, и одеяло? Останется ли еще местечко для Библии? И если возможно, для «Часослова» и «Писем к молодому поэту» Рильке? Я бы еще с удовольствием взяла с собой оба русских словаря и «Идиота», чтобы не забыть язык. Может выйти интересная история, когда при регистрации я укажу, что я преподаватель русского языка. Возможно, речь о единичном случае, и последствия этого едва предсказуемы. Бог его знает, какими вынужденными окольными путями я, может, доберусь до России, если с моим знанием языка попадусь в их когти.
8 часов. Сейчас над всей суматохой дня захлопнется крышка, и этот вечер, со всем покоем и концентрацией, на которую я способна, будет моим. На письменном столе между двумя вазочками с лиловыми фиалками стоит желтая чайная роза. «Биттер-часа» больше нет. S., совершенно опустошенный, спросил: «Как только Леви выдерживают это каждый вечер, я больше не могу, мне ужасно плохо». Но сейчас все слухи, факты я оставлю позади себя и весь вечер буду учиться и читать. Как, собственно, получилось, что ничего из волнений и страхов этого дня не пристало ко мне, что я, как неприкосновенная, сижу здесь,
Четверг [9 июля 1942], 9.30 утра. Нужно снова забыть такие слова, как Бог, Смерть, Горе, Вечность. Нужно снова, как проросшее зерно или падающий дождь, стать простым и бессловесным. Только быть.
Действительно ли я полностью честна перед собой, когда говорю: «Надеюсь, я поеду в трудовой лагерь, чтобы помогать шестнадцатилетним девочкам»?
Говорю для того, чтобы с самого начала сказать остающимся здесь родителям: «Не волнуйтесь, я буду присматривать за вашими детьми».
Когда, обращаясь к другим, я говорю, что бежать и прятаться нет вообще никакого смысла, что нет иного выхода, что мы должны идти со всеми и пытаться, как только можем, помогать другим, — в этом слышится слишком сильная покорность судьбе. Звучит что-то, что я вовсе не имею в виду. Не могу еще найти верный тон для моего цельного, светлого, включающего в себя и страдания и жестокость чувства. Говорю неуклюжим языком философии, будто для облегчения собственной жизни придумала утешительную теорию. Пока что мне бы научиться молчать и всего лишь быть.
Пятница [10 июля 1942], утро. Вот, извольте, один раз — Гитлер, другой — Иван Грозный, один раз — безропотное смирение, другой — войны, чума, землетрясение или голод. Решающим в итоге является то, как справляться с бедами, столь важными в этой жизни. Как их внутренне переработать, чтобы, пройдя через все, спасти неповрежденный кусочек своей души.
Позже. Обдумываю, ломаю голову над тем, как в такой короткий срок покончить с гнетущими повседневными заботами, но они, как застрявший в глотке ком, при каждом вдохе причиняют мне боль. Подсчитываешь, ищешь, прерываешь на какое-то время занятия, ходишь туда-сюда по комнате, кроме того, еще болит живот и т. д. И вдруг в тебе снова возникает уверенность: когда-нибудь, если я все переживу, я буду об этом времени писать истории, буду выводить их тонкими штрихами, выделяющимися на огромном безмолвном фоне Бога, Жизни, Смерти, Горя и Вечности. Иногда, как вредные насекомые, на нас нападают беспокойства. Ну да, тогда немного расчесываешь себя, хотя при этом слезает кожа, а затем все с себя стряхиваешь. Время, на которое я могу еще здесь остаться, рассматриваю как особый подарок, небольшой отпуск. В последние дни я прохожу сквозь жизнь, словно несу в себе фотопластинку, вплоть до последних подробностей безошибочно запечатлевшую все, что окружает меня. Я это осознаю, все проникает в меня четкими контурами. Позже, наверное, много позже, я все это однажды проявлю и отпечатаю. Чтобы найти новый язык, соответствующий новому ощущению жизни. Пока он не будет найден, ты должен молчать. И все же молчать невозможно, это тоже было бы бегством, нужно пытаться искать его, разговаривая. Переход от старого языка к новому тоже должен пройти все стадии.
Тяжелый, очень тяжелый день. Нужно, исключив все детские, личные желания, учиться нести вместе со всеми нашу массовую судьбу. Любой человек хотел бы спастись, и все же каждый из нас должен знать, что, если пойдет не он, на его месте будет кто-то другой. Получается то же самое: либо я, либо другой, этот или тот. Теперь это стало массовой судьбой, и это должно быть ясно. Очень тяжелый день. Но я всегда заново оживаю в молитве. А это я смогу делать всегда, смогу молиться даже в крошечном помещении. И ту часть массовой судьбы, которую буду в состоянии нести, я, как узел, еще крепче и сильнее притяну к своей спине и срастусь с ней. Я уже сейчас иду с ней по улицам.