Я пережила Освенцим
Шрифт:
Вдруг мелькнуло знакомое лицо. Я узнала Ганку, прелестную Ганочку, вывезенную из Павяка с предыдущим транспортом.
— Как поживаешь, Ганка? Да не запихивай ты так в рот, ведь подавишься! Придется, видно, учиться здешнему языку, — пояснила я Зосе.
— Кристя! Зося! — воскликнула Ганка.
Она бросилась к нам, стала целовать.
— Кто еще с вами, говорите: Стефа, Марыся здесь?
— Здесь.
— Вот чудесно!
— Так ли уж это чудесно?
— Ну, конечно. Понимаешь ли, вместе веселей. Не так страшно. Разве я плохо выгляжу? Настроение,
И правда, Ганка, даже без ее великолепных светлых волос, была, пожалуй, единственной, которая выглядела сносно. Впрочем, волосы у нее уже отросли сантиметра на два. Она казалась красивым мальчиком. Ганка неустанно болтала, и голос ее звучал звонко, беззаботно.
Мы с Зосей смотрели и изумлялись, откуда у нее этот безмятежный тон, этот не имеющий никаких оснований оптимизм.
— Знаете, самое тяжелое — это апель, проверка. Но мы построимся своей пятеркой и будем болтать, сколько душе угодно. Со жратвой обстоит хуже, но если работаем, то по вторникам и пятницам получаем добавку — хлеб и колбасу.
— А когда можно будет написать домой?
— Говорят, через месяц, да черт их знает.
— Через месяц… Когда же придет первая посылка?
— Ах, дома сами догадаются, пришлют, не дожидаясь письма, вот увидите. Номер не обязательно им знать, достаточно указать фамилию и лагерь… Я, наверно, получу, только бы прислали луку. Знаешь, за лук можно подкупить и блоковую, и штубовую, еще и для себя останутся витамины.
Минуту спустя она что-то вспомнила:
— А как там, в Павяке — многих пустили в расход?
— Расстреляли, Ганочка, несколько наших подруг. Там убивают ежедневно, ты же знаешь.
— Да, знаю. Вот хотя бы поэтому здесь лучше. Все же есть чем дышать. Говорю вам, в поле, когда выйдешь за проволоку, прекрасно. Мы собираем крапиву на суп; жжет руки, но к этому-то можно привыкнуть. Здесь хоть не расстреливают, а бьют наши же, бьют заключенные, не надо поддаваться, меня еще ни одна не ударила, пусть попробуют…
Зося внимательно слушала. Я видела, что она старается усвоить эту лагерную мудрость.
— Конечно, не надо позволять. Меня сегодня избила эсэсовка, не хватало еще, чтобы от заключенных терпеть…
— Когда нас впустят в барак? — спросила я. — Когда разрешат лечь? Мы так устали.
— Надо набраться терпения. Здесь целый день на «визе», это вроде луга, можно сидеть, если сухо. Только после вечернего апеля впустят в барак. Постарайтесь найти себе место около нашей «кои».
— А что это?
— Это нары, на которых спят. Конечно, на них не слишком удобно. Но что же делать, солдаты ведь спят в окопах, да еще пули свистят над ними. Надо всегда помнить, что может быть еще хуже. Здесь эта истина помогает.
— Да, в этом я уже убедилась. Сколько женщин в таком бараке?
— Пока что больше восьмисот. Когда наберется тысяча, карантинный блок считается заполненным. Еженедельно делают противотифозные прививки. Собственно говоря, в карантине только этим дело и ограничивается. На временные работы внутри
— А что за работа в поле?
— Роют рвы, обрабатывают землю, сажают свеклу, — все здесь вокруг принадлежит лагерю. Ведь лагерь — «самоокупаемое хозяйство». Делается очень много бессмысленной работы, только чтобы мучить, но что поделаешь, мы ведь в лагере, не на курорте… Ну, привет, девушки, до вечернего апеля.
Нас погнали за барак, на луг. Почему это назвали лугом, трудно было понять. Может быть, когда-то это и был луг. Теперь здесь группами стояли или сидели — кому как нравилось — заключенные из карантина — цуганги в полосатых халатах. Мы с Зосей бродили по лугу. До нас долетали обрывки разговоров — везде одно и то же.
— Откуда ты? Когда приехала? Можно здесь как-нибудь жить? Что за блоковая у тебя? Очень бьет? Работать ходишь?..
Мы встретили наших, из Павяка: Нату, Марысю, Стефу, Янку.
— Как странно, — говорила Янка, — после одиночки в Павяке здесь я чувствую себя хорошо. Есть с кем поговорить.
Ната, тоже сидевшая в одиночке, согласилась с ней: и она чувствовала себя здесь лучше. Меня это не удивило. В Павяке Нату изо дня в день водили на допрос в гестапо и приносили избитую, без сознания. Каждое утро я, приложив ухо к глазку, слышала, как ее вызывали. В других камерах тоже прислушивались и уже знали — Нату опять взяли. Вернется ли она? В каком состоянии? И она возвращалась — в синяках, с опухшим лицом, но всегда улыбалась мягкой, лучезарной улыбкой. И неизменно повторяла: «Все хорошо». Одну эту фразу. Что, собственно говоря, было хорошо — мы не могли понять, но, когда она это говорила, мы верили ей. И теперь она сказала с той же улыбкой:
— Все хорошо.
Янка в Павяке стеклом перерезала себе вены. Потеряла много крови. Когда утром открыли дверь одиночки, ее нашли полуживой, отправили в больницу. Затем ее отправили в Освенцим. Как она радовалась, что следствие кончилось, что мужа ее, который скрывался, не нашли, что ее маленькая дочка в надежном месте.
— Не знаю, почему я тогда это сделала, — говорила она. — Поверь мне, Кристя, это было слабостью. В другой раз я так глупо не поступлю. Подумать только, ведь я могу еще вернуться к своей маленькой… к своему мужу.
— Мы наверняка вытерпим, — утешала Алинка, «невеста», героиня свадьбы, имевшей такой печальный конец. В костеле св. Креста арестовали даже всех приглашенных на венчание, и Алинка, прямо из костела, с цветами, попала в Павяк. Она говорила мало, но каждое ее слово имело вес. На нее всегда было приятно смотреть.
— Ну, если Алинка утверждает, что мы вытерпим, в таком случае больше не буду реветь (Стефа не переставая плакала).
— Стефа, перестань, — просили мы все. — Видишь, мы держимся, не надо падать духом, постараемся научиться жить лагерной жизнью. Так надо — там должны справиться без нас, а наш долг — выжить.